Альманах
  Главная страница

 

Выпуск: N 1\2 (25\26), январь-февраль 2005 г

Философия практики и культура

Красная смута. Имперство и российская революционность

В.П. Булдаков

Большевизм победил потому, что вольно или невольно действовал по законам социальной синергетики, а не по заимствованным политическим рецептам.

Революции в России
© 1997 г. В. П. БУЛДАКОВi
ИМПЕРСТВО И РОССИЙСКАЯ РЕВОЛЮЦИОННОСТЬ
(Критические заметки)
В последние годы российская историческая наука с каким-то боязливым
недоумением сторонилась революционной проблематики. Эту ситуацию не может
сгладить обилие публикаций источников, статей ii
и даже крупных монографий iii
.
Порой казалось, что серьезные историки намеренно избегали постановки
общетеоретических вопросов о роли революций в истории России, умышленно
оставляя историософское пространство рефлексирующим философам,
отделившимся от науки публицистам, не говоря уже о расплодившихся дилетантах.
Дело дошло до курьезных заявлений о том, что "никаких особенных новаций о
нашей революции придумать нельзяiv , а потому в порядке "нового
просветительства" пора "оживить" историю мистикой. v
Понятно, что налицо разновидность рекламного трюка, проделанного ради
привлечения внимания к запоздалой манифестации собственной
антиреволюционности vi . Ясно, что дело нe в личности автора: с этим просто, как с
устройством флюгера vii
. Здесь мы сталкиваемся со стремлением периферийных
элементов историографического процесса утвердиться в исследовательском
качестве, упиваясь открывшейся возможностью поплавать между удалившимися
берегами науки и мифотворчества. Демонстративное бултыхание в мутной воде
старых и новых предрассудков, встречая усмешку в академической среде, тем не
менее может вызвать обывательский интерес.
Всеобщее "бегство от революции" способно вызвать расстыковку привычной
исследовательской логики с деструктурировавшимся в умах историков
фактическим материалом. Как реакция начинается слепой хоровод около истории
революции, который в лучшем случае способен обернуться плаксивым дискурсом
о "судьбах России", в худшем - выродиться в наукообразное шаманство, когда
вместо бубна используется показушный ряд документов. Выход из подобной
ситуации известен: вынесение совокупного человека революции в пространство
большого исторического времени. С этим историки запаздывают.
Между тем об историческом антропологизме сегодня не говорит только
ленивый vii . Наблюдаются даже попытки использования психоанализа для
обличения пресловутого тоталитаризма ix (естественно, неудачные в силу того, что
господство "коллективного бессознательного" приписывается целым десятилетиям
советской истории, тогда как его выплески обычно характеризуют лишь
кратковременные этапы жизнедеятельности социумов).
Как бы то ни было, только изучение неполитической стороны сознания и
действий "революционных" классов может сегодня помочь исторической науке
избавиться от давления политических стереотипов прошлого и настоящего.
Понятно, что, выдвигая на первый план острую сегодня тему "Массы и
революционное насилие", автор менее всего претендует на роль единственного
проводника в коллективно созданном историографическом лабиринте. Задача
настоящих заметок более скромна: поставить хотя бы некоторые вопросы, чтобы
понять логику возникновения исторических мифов и тем самым расчистить путь
для научного анализа.
В рамках настоящих заметок придется ограничиться минимумом
историографических отсылок и до предела урезать поистине бесконечный
фактологический ряд, привлекая внимание к явлениям, которые ранее выпадали из
поля зрения историков. Это потребует перенесения центра тяжести на источники
личного происхождения, считающиеся наиболее тенденциозными. Надеюсь,
профессиональные исследователи не усмотрят в таком подходе небрежение к их
трудам и легковесность аргументации.
* * *
Всякий исторический миф начинается с факта, способного возвыситься в
сознании людей до символа или многозначительной притчи. Исследователь,
сталкиваясь, со своей стороны, с неструктурированной россыпью фактов и тут же
внося в него некую логику, невольно оказывается в роли разрушителя одного мифа
и строителя фундамента для другого.
Триумфаторская мифология победившей революции была впечатляющей. В
центре ее символики оказался залп "Авроры", как бы отрезавший путь в прошлое и
возвестивший "начало новой эры" для всего человечества. Этот образ оставался
притягательным до тех пор, пока утомленные ожиданием "наследники дела
Октября" не созрели для усвоения новой легенды. Понятно, что она должна была
начаться с дискредитации революционности. Здесь на помощь не могли не прийти
носители иного типа политического сознания. Соответственно этому выявилось
стремление отодвинуть начало революции к восстанию декабристов или хотя бы к
студенческим волнениям 1899 г., а ее завершение - к 1953 г., т.е. дате смерти
Сталина. Бациллы насилия и революционаризма действительно изобилуют во всей
российской истории. Но в данном случае Р. Пайпс вольно или невольно
сконструировал инфернальный образ революционного зла: получалось, что
"русская революция продолжалась целое столетие", а ее кульминация пришлась на
двадцатипятилетие, предшествующее смерти Ленина x
.
В чисто исследовательском отношении консервативный антимиф является
стимулирующим, но вместе с тем он по отмеченной закономерности тянет
общественное сознание в сторону нового, на сей раз даже более архаичного по
природе мифотворчества. Доктринальная абсолютизация принципа эволюционизма
фактически оборачивается апологией российской застойности - вовсе не
безобидной для формирования гражданского сознания. Как результат, у Пайпса
почти автоматически появляются эпигоны (прежде всего из числа бывших
"историков КПСС"), научившиеся лишь хлестко шельмовать "демонов" революции
с помощью цитат из ею же отвергнутых политиков. Видимый триумф
антикоммунизма оборачивается дурным фарсом.
В свое время советская историография, пораженная куриной слепотой
экономического детерминизма, пыталась отыскать причины революции в
несоответствии "базиса" и "надстройки", выделяя при этом объективные
предпосылки и субъективные факторы революционного взрыва xi . В конечном счете
эта тенденция дошла до лакейского "чего изволите?" Если коммунистический
режим пытался функционировать в режиме государственной монополии на все и
вся, то резонно было направлять усилия на доказательство того, что суть
революции состояла в высвобождении "самого передового" финансово-
капиталистического уклада дореволюционной России от мешающих ему пут в виде
буржуазии, мелкобуржуазных и прочих "ненужных" элементов "проклятого
прошлого". Эта точка зрения поражает не только своей формальной
"убедительностью" (с 1914 по 1930 г. Россия существовала в рамках одной и той же
экономической парадигмы xii ), но и полным игнорированием человеческой цены
революционного "прогресса" и механизма усвоения народом его "необратимости".
Таков конечный продукт номенклатурной мистификации революции,
уподобляющей народ стаду баранов. Людям, взявшим на вооружение подобную
"методологию", практически невозможно объяснить, что факторы, обусловившие
революцию, существуют не только во временной протяженности (хотя и в ней
тоже), не только в антагонистичной классовой иерархии (хотя не минуют и ее), а
сразу в нескольких измерениях - скажем, аксиологическом, геополитическом,
ментальном и психогенном; что сложное и ускоряющееся их взаимодействие
сталкивает ход неизбежной трансформации общества в пучину неуправляемого
хаоса. Возможен ли выход из познавательного тупика?
В 1990 г. Е.А. Никифоров выступил со статьей xiii , где наглядно показал
логическое и историческое соотношение реформы и смуты, а равно и
специфическую "безальтернативность" волнообразного хода российской истории.
Оставляя в стороне издержки жесткого социологизирования и азарта политических
предсказаний, стоит выделить те вытекающие из авторского дискурса установки,
которые историкам полезно было бы знать как таблицу умножения, тем более, что
они стыкуются с известными идеями А. Янова.
Получается, что, во-первых, для адекватного осмысления сущностных основ
русской истории требуется качественно иная историософская логика (отличная от
той, что была навязана легковесным европоцентризмом), которая исходит из
предположения, что революционная смута в России - неизбежный, естественно
обусловленный компонент ее незавершенного культурогенеза. а не нечто
случайное. Во-вторых, следует учитывать, что внутренние закономерности
революции достаточно определенно соотносятся со всем кризисно-цикличным
ритмом российской истории, находящимся, в свою очередь, в определенной
зависимости от хода всемирной истории (но не в форме пассивной подчиненности
последней, к чему склоняются так называемые мирсистемники). В-третьих, стоило
бы усвоить, что в силу отмеченных причин каждое властно-доктринальное
начинание в России провоцирует смуту ровно в той мере, в какой оно пытается
поставить себя выше природы российского бытия и навязать ему чуждую ее
природе телеологичность. Наконец, и это самое существенное, необходимо понять,
что смута бывает вызвана тем, что любые невнятные и нравственно противные
народу реформаторские начинания, а равно и бездействие власти, в критический
момент оборачиваются блокированием тонкой обратной связи и создают
оперативный простор для революционеров.
Таким образом, оценивая место революции в истории России, уместно
исходить не из принципа линеарной поступательности (включая формационно-
ступенчатую), а из логики цикличности движения, кризисная острота которого
определяется степенью несостоятельности властного начала в глазах народа, а не
просто его бедственным положением. Поэтому поиск истоков революционности
закономерно возвращается к сакраментальному вопросу: что такое Россия как
социально-историческая система и культурогенная общность?
Мне уже приходилось высказывать предположение, что понимание
своеобразия российской революции, особенностей ее развертывания и
долговременных последствий упирается в переосмысление феномена российского
имперства xiv - уникальной сложноорганизованной этносоциальной и
территориально-хозяйственной системы реликтового патерналистского ("большая
семья") типа. Российская имперская иерархия в отличие от индустриальных
империй недавнего прошлого и потребительских квазиимперий настоящего
закреплялась не на базе формального права, индивидуальной собственности и
гражданского законопослушания, а на вере низов в "свою" власть, подобно
дирижеру, использующую все социальные слои в интересах всеобщей гармонии.
Понятно, что изначальная сакрализация власти как магической, а не общественно
целесообразной величины, делала и делает российское ментальное пространство
имманентно мифологичным, включая сюда как самобытно-автохтонную ее часть,
так и антимифотворчество, лежащее за ее пределами. Если же разорвать круг
иллюзий славянофильства и легковерия западничества, то получится ясная схема, в
параметры которой естественно вписываются и предпосылки революции, и
сущностная и событийная хронология ее хода, и ее пресловутые "движущие силы".
Поскольку Российская империя формировалась, а затем демонстрировала
себя как самодостаточная система - пример для остального "заблудшего" мира, то
кризисы ее властного начала назревали долго, незаметно, а проявлялись резко и
спонтанно. Можно выделить несколько "уровней" (стадий, этапов, компонентов)
кризиса: этический, идеологический, политический, организационный,
социальный, охлократический, рекреационный xv
. Попросту говоря, кризис можно представить в виде "смерти - возрождения" империи, в ходе которого ее базовые элементы выталкивают то, что мешает органическому течению их примитивного существования. В этом смысле революция может рассматриваться как
культурогенный акт самосохранения сложноорганизованной системы, жертвующей
чуждыми, мертвящими ее или "преждевременными" элементами.
Очевидно, что чуждой для системы стала прежде всего царская чета,
замкнувшая систему обратной связи с народом на фигуре Распутина, имеющего в
низах репутацию то ли конокрада, то ли хлыстовца. Несомненно также, что
возродившаяся после смуты безверия власть, несмотря на ее одержимость
модернизаторством, по своей психической природе была более архаичной, чем
прежняя, за счет неизбежного усиления привычного патерналистского начала.
Ленинские проекты государства-коммуны, а равно и неожиданная сопряженность
общинно-коммунистической фразеологии Бухарина и Троцкого весной 1918 г. с
планами немедленного перехода к строительству государства-фабрики - наглядное
тому подтверждение. Вместе с тем архаизация общественной жизни не может
дойти до уровня первобытной дикости хотя бы потому, что этому препятствует и
ближайшая традиция, и существующие институты.
Как ни странно, все слагаемые кризиса империи прослеживаются даже по
ортодоксальной марксистской историографии, не говоря уже о не замечавшейся ею
массе источников. Беда "традиционной" (включая сюда и западную)
историографии заключается в том, что она пытается интерпретировать революцию
(смерть-возрождение империи) в рамках чуждых ей понятий и категорий, не
пытаясь постичь ее собственной внутренней логики. Впрочем, возможно, такова
первоначальная историографическая судьба любой революции, а потому
возвращение к “плоти революции” необходимо.
Как бы ни соотносились между собой различные компоненты системного
кризиса империи, ход событий в России в 1917 г. определяла теперь уже не
политическая грызня в верхах, а борьба низов за выживание в условиях их
временной депрограммированности. Утратив веру в "свою" власть, "униженные и
оскорбленные" остались наедине со своим историческим опытом, в котором не
было места ни парламентаризму, ни правам личности. Поэтому центр тяжести в
анализе революции следовало бы перенести на психоментальность масс - именно
она давала незримый шанс удержаться или упасть той или иной властной
верхушке. К сожалению, в этом направлении делаются лишь первые шаги.
Какие же "объективные" факторы и когда сделали этот (отнюдь не
фатальный) процесс необратимым? Уместно ставить вопрос о роли "Великих
реформ" XIX в., нарушивших "застойный" (т.е. слишком привычный)
хозяйственно-культурный баланс в империи, но нельзя не признать, что они
создали элементы новых социокультурных условий, органичный рост которых мог
бы трансформировать многоукладную экономику в нечто качественно новое,
устойчивость которого определяется его динамикой. Можно не без оснований
говорить и о контрреформах 80-90-х гг., повлекших за собой вторжение марксизма
в Россию. Если продолжить перечисление факторов такого рода, то встанет совсем
иной вопрос: почему революция случилась так поздно? В этой связи
представляется, что главным толчком к революции стала мировая война, точнее,
поражения в ней русских армий, что обусловило сваливание и без того
болезненного модернизационного процесса в системный кризис империи.
Совпадение в результате войны кризисных ритмов российской и европейской
истории не вызвало бы столь значительных последствий, не окажись оно
воспринято в духе марксистской доктрины с ее почти эсхатологическими
ожиданиями всеобщего краха капитализма (Zusammenbruchtheorie). Кризис
мирового индустриализма для "догоняющей" державы не мог не обернуться
парадоксально-катастрофическими результатами.
Отсюда следует, что предложенная схема кризиса империи не будет иметь
практического значения для анализа хода революции до тех пор, пока не удастся
добраться до исторического генотипа homo rossicus'a, позволившего
материализовать "призрак коммунизма".
На Западе немало сказано о загадочной русской душе, публицисты готовы до
бесконечности умиляться избытком российской духовности. Это - эмоции, которые
только сковывают исследовательскую мысль. Относительно недавно была
обнародована точка зрения, согласно которой россиянин - это "эпилептоид", т.е.
этнокультурный тип, склонный к замедленной реакции на внешние раздражители,
а потому конденсирующий в себе взрывоопасный заряд психической энергии
xvi
При всей недостаточной проработанности этой гипотезы в части исторической
психологии, она все же высвечивает некоторые неясные реалии революции. Во
избежание недоразумений следует заметить, что эта гипотеза не содержит ничего
уничижительного для России и ее народа.
Приступы эпилепсии, как известно, прогнозируемы еще менее, чем
землетрясения. Не только либеральная, но и консервативная общественность могла
сколь угодно ужасаться чудовищно растущей изоляции власти в лице царской четы
от жизненных реалий, а народ изумляться слухами "про Распутина и царицу", но
падение монархии предопределил многозначительный природный "случай":
снежные заносы на железных дорогах поставили под угрозу продовольственное
снабжение столицы. Остальное доделали слухи о том, что правительство поощряет
спекулянтов, переросшие в уверенность, что эта власть не способна накормить
народ. Вопли "Хлеба!" со стороны голодных работниц сделали то, чего не смогли
сделать представители левых партий, - привести в движение механизм революции.
Те авторы, которые рассуждают о русской революции так, как будто она
произошла в стране, народ которой купался в изобилии, да еще и кормил пол-
Европы, невольно встают на точку зрения представителей близоруких династий (не
только русской, но и французской), не понимавших, что голодные рты подданных
могут стать для патерналистской системы опаснее, чем жерла неприятельских
пушек.
Власть как общепризнанная монополия на насилие в России всегда была
сопряжена с иллюзией, что она же не даст умереть с голоду в экстремальных
обстоятельствах. Только те российские правители, которые не допускали хлебного
бунта в столице, могли спать спокойно.
* * *
Самое поразительное в Февральской революции, происшедшей в разгар
войны, именуемой отечественной, было то, что за императора, стоящего во главе
далеко не сломленной армии, не вступился никто. Петроградский переворот был
молниеносно поддержан армией и провинцией. Одно это свидетельствует о том,
что случившееся было чем-то иным, нежели просто буржуазно-демократической
революцией европейского типа. Дальнейший ход событий определяло незримое
соотношение власти как идеи и народа как социального тела, отдельные
разнородные слои которого возмечтали о некоей новой институционно
оформленной общественной "гармонии" за счет других.
Атмосферу первых дней после победы Февральской революции принято
связывать со всеобщим ликованием, всепрощенчеством и митинговой стихией. Все
это многократно описано. Обратимся к фактам, выпадающим из этого ряда,
фокусируя внимание на сочетании элементов девиантного поведения масс как с
утопией, так и с традицией.
О жестокостях, творимых восставшими, кое-что написано. Менее известно,
что сохранившиеся в архивах описания матросских расправ над офицерами в
Крондштадте и Гельсингфорсе оставляют далеко позади те ужасы, которые
нарисовал А. Солженицын. Была ли в революционном палачестве своя логика?
Безусловно. Матросы, томившиеся в бездействии в железных коробках, жестоко
мстили определенного типа командирам xvii
. Впрочем, феномен бунта на корабле исторически так же стар, как существование флота. Реалии русской революции, имея в виду выдающуюся роль балтийских матросов на начальном этапе Гражданской войны, заставляют вспомнить об эпохе пиратства.
Поведение других социальных низов в феврале-марте также напоминает
возмущение тех, кто не выдержал мучительного стояния на месте или дрейфа в
никуда. К мести "капитанам" обычно примешивались революционный шовинизм и
плебейски-садистское утверждение равенства. Так, некоторые солдатские
комитеты предлагали расстрелять всех начальников с немецкими фамилиями;
другие собирались перевести офицеров в казармы, а самим обедать в их
столовых xviii . В те же дни столичные рабочие с улюлюканием вывозили на тачках
ненавистных им мастеров и представителей админстрации, требуя "хороших"
начальников, а крестьяне не преминули разгромить ряд помещичьих имений.
Но даже матросы в Крондштадте и Гельсингфорсе быстро успокоились, когда
у них появились представители Временного правительства (о нем тогда ничего не
знали, кроме того, что оно "власть"), которые вместе с обновившимся
командованием напомнили им о военной угрозе и ухитрились при этом внедрить в
их сознание элементы все более распространявшейся шпиономании
xix . В других городах также обнаружились странные явления: самораспаляющаяся ненависть к
"буржуям", под которыми понимался любой интеллигентного вида человек;
убежденность, что теперь "все будет дешево"; развертывание эпидемии
революционного доносительства и страсть к арестам; упоение студентов и
гимназистов выполнением милицейских функций, сводящихся чаще к борьбе с
"контрреволюционными" разговорами xx . Вслед за тем распространилась
уверенность в том, что новая власть "все может". Все это складывается в картину
гипнотически послушного отношения низов к новой власти в сочетании с
суеверными то исчезающими, то внезапно всплывающими страхами перед
грозящими напастями. Народ явно хотел увидеть в новой власти сакральную
величину и патерналистское качество.
В февральско-мартовские дни обнаружилось и другое. Свидетели событий
часто упоминают о таких диких сценах, как половые акты, совершаемые на глазах
гогочущей толпы, не говоря о других, шокирующих смиренного обывателя
выходках. Связывать это с шабашем уголовщины не приходится: статистика не
дает сведений о росте "обычной" преступности, есть смутные данные о том, что
городские воры то ли готовы были "революционно перевоспитаться", то ли
присмирели, опасаясь участившихся самосудов
xxi . Здесь мы имеем дело с
выплеском девиантно-эпатирующего поведения, заставляющего вспомнить об
известных оргаистических компонентах жизнедеятельности архаичных социумов.
Некоторые наблюдатели справедливо заключили, что крушение власти было
воспринято низами как отмена не только административных стеснений, но и норм
поведения xxii . Масштабность этого явления напрямую связана с численностью и
консолидированностью носителей социокультурной архаики в чуждой для них
цивилизационной среде. Пришествие "нагой свободы" (В. Хлебников) скоро
обернулось образом "гулящей девки на шалой солдатской груди" (М. Цветаева).
Революции всегда сопровождаются разгулом невесть откуда всплывшей
"черни". Февраль, а затем и Октябрь не составляли в этом смысле исключения.
Вопрос о том, как это корреспондировалось с народной "смеховой" культурой и
отразилось на социальной нравственности.
Наиболее поразительным массовым действом 1917 г. стали похороны жертв
революции на Марсовом поле в Петрограде. Сопровождавшая их едва ли не
миллионная демонстрация прошла на редкость организованно
xxiii . "Ходынкой" на сей раз и не пахло: революционный хаос удивительно быстро трансформируется в порядок там, где проходит ритуальная акция. Особого внимания заслуживает технология погребения, разработанная "похоронной комиссией"
xxiv . Кадры
кинохроники показывают, как стандартные гробы укладывались в геометрически
четком порядке, нумеровались, засыпались песком, все это тщательно
утрамбовывалось. Погибшие как бы впечатывались неотпетыми в неосвященную
землю. Подобного русская траурная ритуалистика не знала.
Здесь уместна этнографическая справка. Издавна на Руси всех покойников
было принято делить на "усопших" (умерших естественной смертью) и
"мертвяков" (в том числе и погибших). Последних выбрасывали в овраги на
протяжении столетий - до тех пор, пока власти не заставили хоронить и их.
(Отголоском этого обычая, вероятно, явилось пренебрежительное отношение к
трупам солдат, поражавшее современников в годы Первой мировой войны
xxv .) В марте 1917 г. кости "мертвяков", похоже, надумали заложить под фундамент то ли
здания российского парламента xxvi
, то ли монумента в честь светлого будущего.
Учитывая, что погребальные ритуалы - самая консервативная сторона
общественной жизни, можно предположить, что Февральская революция начала
менять отношение к проблеме смерти-рождения. (Во всяком случае время
революции и Гражданской войны отмечено распространением актов выкидывания
из гробов, запретов на предание земле и разрывания могил "классовых врагов" с
той и другой сторон.)
В Петрограде революционные манифестации носили намеренно светский
характер. В Москве, напротив, духовенство демонстративно поддержало новую
власть. Кое-кто из попов поспешил отслужить молебен в красных одеяниях. К лету
дело дошло до благословения женщин-ударниц на Красной площади будущим
патриархом Тихоном. Сомнительно, чтобы такое вписывалось в народную
ментальность и церковную обрядность. Различия "петроградского" и
"московского" Февраля символизировали социокультурный раскол российского
общества. "Петра творенье" - город чиновников, рабочих и солдат, ставший
эпицентром и генератором общероссийских конфликтов, оказался миной
замедленного действия в теле России.
Революция, как обычно, несла в себе мощный заряд иконоборчества в форме
хуления царской четы и уничтожения старых символов власти
xxvii , затем поразительно быстро возникла новая символика. Непременным ее атрибутом стали
красные знамена и особенно банты (у всех, включая членов императорской
фамилии) — это был к тому же способ политической мимикрии xxviii
. Красный (красивый) цвет, вероятно, стал со временем ассоциироваться с жертвенной
кровью. Укоренение психологии жертвы ради России и/или всеобщего светлого
будущего (революционно-хилиастическая этика "любви к дальнему")
подтверждают распространившиеся изображения тернового венца (в годы
Гражданской войны они перекочевали к белым - символика противников во
многом совпадала, что свидетельствует о единстве ее психической праосновы).
Вскоре после Февраля появились изображения серпа и молота, к которым упорно
добавлялся меч. Показательны также изображения земного шара. Характерно
появление аллегорических женских фигур (Родина-мать и Свобода)
xxix , а также
хоругвей с революционными текстами. Со временем возникли плакатные лики
Георгия Победоносца; в годы Гражданской войны так изображался и Троцкий.
Как видим, за революционной символикой часто стояло традиционное
содержание - семиотика не обманывает.
Понятно, что категорически судить о психоментальности революции,
разглядывая символы, предложенные пылкими интеллигентами, вряд ли стоит.
Обратимся к поведению отдельных социальных слоев, учитывая при этом, что за
насилием могли скрываться самоохранительные действия.
* * *
Ныне принято считать, что в 1917 г. действовало параллельно несколько
социальных Революции - солдатская, рабочая, крестьянская, национальные (к
этому следует прибавить и казачью, и движение служащих, молодежи, и даже
специфические элементы женской революции). Учитывая, что объективно
российский кризис мог подспудно направляться людскими массами на
восстановление утраченной связи народа и власти, а это в соответствии с
традицией могло быть достигнуто за счет корпоративной (сословно-
псевдособорной) самоорганизации снизу, "анархия" на деле носила
самосохраняющий для системы (рекреационный) характер. Распространенный
термин "эксцесс" появился от непонимания "языка хаоса" политическими элитами.
Революционный кризис империи уже в силу того, что утвердившиеся у
власти марксиствующие доктринеры объявили его прологом европейской
революции, а затем вынужденно приступили к строительству социализма "в одной,
отдельно взятой стране", не мог не обернуться созданием впечатляющего мифа о
"гегемоне революции" - сознательном, монолитно сплоченном,
интернационалистски мыслящем, возглавляемом "родной" партией - рабочем
классе. Порыв возведения на пьедестал коллективного мессии был не только
искренен, но и наукообразен; последнее привело к тому, что советские историки
накопили "избыточный" документальный ряд, который поставил под сомнение, а
затем перечеркнул апологетический замысел xxx.
Проблема в том, что в широком смысле российские рабочие - это
"переходный" класс, связанный своим происхождением с полукрепостническим
государственным индустриализмом и полукупеческим предпринимательством. Его
"ядро", выделяющееся на фоне городского мещанства общедемократическими
достоинствами и являющееся в 1917 г. объектом подражания для солдат и
служащих xxxi , тем не менее физически было не в состоянии передать всю свою
(реальную или воображаемую) систему ценностей большинству населения.
Исследователи, завороженные антибуржуазностью рабочих в 1917 г., забывают,
что в ее основе лежал социальный негативизм, свидетельствующий вовсе не о
зрелости убеждений, а о чем-то противоположном. Не случайно в марте 1917 г.
провинциальные рабочие взывали о присылке агитаторов из центра
xxxii , надеясь с
их помощью понять происходящее. Что же касается сведений о том, что
непосредственно сами "сознательные" рабочие занимались агитацией в армии, то
они редки xxxiii
.
Даже в советский период настоящего рабочего класса не сложилось, его
"авангард" постоянно захлестывался и размывался волнами социальных мигрантов.
Такая общность легко поддается статистическому возвеличиванию, оставаясь
почти неуловимым объектом для всестороннего анализа.
Было время, когда "историки-марксисты" пытались напрямую связать победу
большевиков с закономерным якобы перерастанием стачечной активности
пролетариата в готовность "свергнуть буржуазию". В застойные годы эта догма
породила ряд невероятных изысков из области забастовочной статистики 1917 г.
Понятно, что историки Запада, исследовавшие в 80-х гг. поведение питерских,
московских и частично провинциальных рабочих
xxxiv , добавить к мифу о
пролетарской революции ничего не смогли. Какое значение имели
предоктябрьские забастовки на самом деле?
Ясно, что стачка это не просто "бунт, бессмысленный и беспощадный": ее
успех поднимал рабочего в его собственных глазах, позволял более уверенно
взирать на внешний мир. Вероятно, этим объясняется то, что волна февральско-
мартовских забастовок заметно превысила грань политической и экономической
целесообразности. Но что происходило, если серия победоносных забастовок
ничуть не улучшала в конечном счете материального положения пролетария из-за
инфляции, что и случалось в 1917 г.? Впадал ли рабочий в отчаяние, возвращался к
социальной апатии и новым упованиям на власть? Может, в этом и заключалась
"эпилептоидность" русской революции? Этого мы еще не знаем.
Несомненно другое. Сам по себе подъем стачечной волны получал широкий
резонанс - и не только среди более осторожных фабрично-заводских служащих. О
росте забастовочной активности узнавал любой взахлеб поглощающий газетную
информацию крестьянин и солдат; факты обрастали невероятными слухами,
которыми и жили в 1917 г. социальные низы. Стачечное движение раскачивало
психику народа. Происходила прививка духа социальной агрессии. В этом,
очевидно, и состояло значение забастовочного движения для судеб страны. А это
тоже немаловажно.
В литературе не оценен должным образом и другой фактор: эвакуация
предприятий из прифронтовой полосы (Польша, Прибалтика, Петроград) в глубь
России, а равно и другие формы миграции рабочих. Есть свидетельства, что, к
примеру, появление в Екатеринославе 300 питерских рабочих привело к резкой
радикализации местных пролетариев xxxv
.
Для позитивистских методов исследования российского пролетариата (а
других, по негласному убеждению большинства историков, он не заслуживает)
настоящей загвоздкой является наличие у него в 1917 г. двух противостоящих друг
другу форм организации: фабрично-заводских комитетов и профсоюзов.
Смущающий парадокс в том, что фабзавкомы, чья деятельность может быть
обозначена как круговая оборона отдельных предприятий от предпринимателей и
государства, оказались под влиянием большевиков (дело дошло до того, что Ленин
подумывал об использовании их для захвата власти), а профсоюзы - эта, казалось
бы, естественная форма пролетарско-социалистической организации -
направлялись умеренными социалистами, вовсе не помышлявшими о пролетарской
государственности в России в ближайшее время. А поскольку большевики, придя к
власти, неожиданно легко подчинили фабзавкомы профсоюзам в порядке
огосударствления тех и других, то возникает резонный вопрос: куда делся
самоуправленческий потенциал пролетариата, за которым ко всему стояла
общинная традиция? Почему "сверхсознательный" российский рабочий класс так и
не осуществил то, что проводят в жизнь презираемые большевиками тред-
юнионисты Запада? Факт остается фактом: рабочие в России действительно быстро
отвергали полное самоуправление xxxvi , несмотря на все их "антибуржуйское"
сознание xxxvii
. Что мешало рабочим устранить своего классового противника
наиболее легким путем?
Вероятно, наиболее оригинальным и внешне доказательным выглядит
мнение, что все дело в фабзавкомовской верхушке, которая ради своих клановых
интересов "сдала" рабочих большевистской власти
xxxviii . Бюрократизация фабзавкомов, как и других организаций трудящихся, действительно имела место. Но к чему же тогда говорить об особой революционности класса, допустившего
такое? Может, он был безгранично наивным? Или в нем подспудно
аккумулировалась известная черта общинного благоразумия - "барин приедет,
барин рассудит"? Последнее не лишено оснований, если учесть, что в .ситуациях,
когда рабочим ничего не стоило завладеть бросаемыми предприятиями, они
предпочитали их секвестрование "министрами-капиталистами". Так называемая
красногвардейская атака на капитал может рассматриваться как крайнее
выражение этой тенденции, использованной большевиками для выбивания своих
социалистических оппонентов из отраслевых союзов.
Нет никаких оснований считать, что пролетарии мечтали о создании своего
"рабочего государства". Для этого надо было преодолеть патерналистские
представления о государственности, хотя бы в школе анархо-синдикализма. Между
тем есть свидетельство, что накануне Октября питерские рабочие задавались
"неподъемным" вопросом: что делать, когда власть перейдет к ним?
xxxix В любом случае "партийность" рабочих - будь то большевистская перед Октябрем или эсеро- меньшевистская после него - должна быть подвергнута критическому
переосмыслению xl
. Отчаянный опыт создания "независимых" рабочих организаций
в первой половине 1918 г., массовые забастовки последующих лет можно
поставить в тот же ряд попыток выработать психологически оптимальное
соотношение власти, труда и управления, используя тех или иных политических
деятелей.
Ключевой вопрос в мифологизированной историографии Октября - участие
рабочих в вооруженном захвате власти. В так называемом штурме Зимнего (на деле
это была осада с обстрелом, закончившаяся тем, что основная масса
оборонявшихся разошлась) в общей сложности участвовало до 11 тыс. человек, из
них свыше 4 тыс. матросов, до 3 тыс. солдат и 3,2 тыс. рабочих-красногвардейцев.

Но есть сведения, что в передовых отрядах "атакующих" были преимуществено
красногвардейцы xli .Что представляла собой Красная гвардия, с именем которой и связан
героизированный лик "пролетарского" Октября? Даже обстоятельнейшее
исследование В.И. Старцева не дает на этот счет ясного ответа
xlii . Можно предположить, что это была самоидентифицирующаяся часть рабочих, включавшая
в себя массу неквалифицированных и этномаргиналов (конкретные данные это
подтверждают), вовсе не случайно взявших на вооружение большевистскую
программу действий. Скорее всего, энергия этих революционных пассионариев
оказалась распылена к лету 1918 г. В общей массе питерского пролетариата они
составляли ничтожный процент, достаточный, однако, для создания мифа. А
шелуху мифотворчества надо сбрасывать.
Впрочем, региональные отряды пролетариата имели столь заметные
социокультурные отличия, что говорить о его общероссийском единстве вряд ли
уместно. Вовсе не случайно часть уральских металлистов-полукрестьян
(Воткинский и Ижевский заводы) активно выступила против комиссародержавия, а
стихийное восстание железнодорожников-европейцев Туркестана позволило
сформировать здесь антибольшевистский фронт xliii
. Особые возможности открывает изучение периферийных слоев (в частности чернорабочих и
безработных) пролетариата. Вряд ли следует думать, что волна погромов
продовольственных и винных складов после Октября захватила только солдат,
городских люмпенов, но никак не “сознательных” пролетариев. Наконец, нельзя не
учитывать, что определенная часть молодых рабочих в годы "военного
коммунизма" превратилась в профессиональных мешочников
xliv , т.е. восприняла
психологию, весьма далекую от пролетарской, а другая занялась
продовольственным "самоснабжением" под руководством большевизированных
профсоюзов, т.е. усвоила повадки реквизиторов.
Вопрос о характере движения и ценностных установках российского
пролетариата будет оставаться запутанным до тех пор, пока исследователи не
научатся исходить из пока непривычной посылки: рабочие, как и все, боролись за
физическое выживание, стремясь к воссозданию психологически наиболее
удобных для себя социально-патерналистских условий; все их "антибуржуйство"
носило декларативный или ситуационно-эмоциональный характер. В действиях
пролетариата причудливо переплелись черты класса-сословия, пытающегося
обрести достойный статус в меняющейся социальной структуре, в замашки клаcca-
мессии, навязанные ему идеологизированным окружением. Что касается
качественно новой морали, то она в принципе могла появиться лишь вне
пролетариата, с запозданием проникая в его среду через пассионариев
революционной эпохи как утопия, созвучная привычке. Квазирелигиозное
вторжение марксизма в Россию было не одномоментным актом, а волнообразным
процессом, который прошел несколько поколенческих этапов, причем самые
"массовидные" из них относятся к 20-30-м гг.
Кому мог передать "сознательный" рабочий свой социально-политический
опыт 1917 г ? Прежде всего деревне, куда он устремлялся с началом "военного
коммунизма" как безработный, мешочник или продотрядовец. (Следует иметь в
виду, что только за первую половину 1918 г. население Петрограда уменьшилось
более чем на 1 млн. человек - ясно, что это были не только представители
образованных классов). Какое это имело психологическое воздействие на
основную массу населения? Об этом мало что известно.
Понятно, что иллюзии о возможности "пролетарской" революции с
окончанием Первой мировой войны хлынули в разоренную Европу. Но сие уже из
области истории идей, точнее, идеологий - этой квазирелигиозной напасти XX в.,
усиленной победой большевиков в России. К этому обычный русский рабочий
непосредственного отношения не имел.
Если пролетариат был для советских историков объектом преимущественной
апологетики, то крестьянство стало предметом упрощенческого перетолкования.
Лишь относительно недавно отечественные авторы перестали членить общинников
на "беднейших", "середняков" и "кулаков", отказались от дискуссий по поводу
"первой" (антипомещичьей) и "второй" (антибуржуазной) социальных войн и
занялись совместно с социальными историками Запада планомерным изучением
причин, характера и последствий аграрной революции в России
xlv
.
Если на основании некоторых исследований попытаться составить
коллективный портрет русского крестьянина, не забыв отбросить элементы
ностальгической идеализации xlvi , то он предстанет в виде грубого и жестокого
первобытного праведника - его мораль находится за пределами современной этики.
Мигрирующее земледелие привело к формированию у него своеобразного
экстенсивного и "экологичного" технологизма; суровые климатические условия
выработали склонность к страдной жизнедеятельности и неприятию почасовой
размеренности; постоянные угрозы голодовок заставили думать впрок и
практиковать многообразие социальных "помочей"; внешняя опасность
воспринималась им на уровне природного бедствия и заставляла заботиться о
высших (государственных) гарантиях своего "видового" существования.
Производственно-потребительский баланс как привычная основа существования не
исключал, а предполагал патерналистское отношение к власти. Время носило для
него цикличный, а не поступательный характер.
Русский крестьянин изначально вписан в природу, а не в политику; власть и
вера для него едва ли не однопорядковые явления, призванные осуществить
сакрализацию его вневременного, лишенного внутренне осознанного телеологизма
существования. Он одновременно первобытно безгрешен и природно жесток,
наивен и хитер - это неумирающий пасынок насилующей его "самость"
цивилизации. Вероятно, поэтому крестьянин в России знал лишь две формы
социального поведения - смирение и бунт xlvii
. Последний не что иное как взрывоподобная реакция на "неправедное" толкование естественного для крестьянина природно-божески-царского закона.
Здесь мы подошли, возможно, к ключевому для настоящих заметок вопросу:
не лежит ли в основе русской "эпилептоидности" именно этот крестьянский
поведенческий архетип?
Какие объективные обстоятельства подвели крестьян к аграрной революции
XX в.? Стремительный рост народонаселения? Но он в Европе обернулся
прогрессом индивидуализма и индустриализма. Аграрное перенаселение,
вызвавшее паралич передельческой функции общины? Но оно могло создать
социокультурную ситуацию, способную преодолеть отчуждение деревни от города.
Может быть, происходило пагубное отвращение крестьян от труда? Известно,
однако, что в массе своей они стремились вложить в свое хозяйство любой
приработок; городской жизнью в начале XX в. прельщались лишь представители
нового поколения. Или следует допустить, что во всем виновато освобождение
крестьян, оставившее их наедине с малознакомым внешним миром и вынудившее
прибегнуть к общинной консолидации, а не индивидуалистскому дерзанию? Но и
здесь не все ясно: развитие всеобщинной кооперации, не говоря уже о
добровольном изъятии 22% земель из общинного пользования в результате
столыпинской реформы
xlviii
, свидетельствует, скорее, о многообразии форм
приспособляемости крестьян к обстоятельствам.
За шаткостью привычных "объективных" причин аграрной революции
уместно обратиться к факторам иного порядка. В одном из недавних исследований
предлагается следующее объяснение: через четыре десятилетия (т.е. в результате
смены двух поколений) после освобождения крестьяне стали остро нуждаться в
новой мировоззренческой парадигме, ценностно ориентирующей молодежь; для
этого требовалось либо обновление деятельности церкви на приходском уровне
(что оказалось невозможным), либо своего рода миссионерское подвижничество
либералов. Последние, однако, оказались не в состоянии заполнить духовную
пустоту в сознании крестьян, а лишь усилили негативный образ "блаженного
барина". Крестьянская масса оказалась лишена иммунитета от социалистической
демагогии и восприняла ее как дозволение аграрного самочинства
xlix
. Если учесть,
что эти выводы базируются на материалах Тверской губернии, известной не только
обилием монастырей и либеральных помещиков, но и отходников, то они
покажутся весьма многозначительными для понимания природы крестьянского
бунтарства. Сельский мир имел давнюю традицию самосудов над ворами, а потому
выплеску этой формы насилия - пусть под новыми лозунгами, но с соблюдением
прежнего жестокого ритуала - удивляться не приходится. Цивилизация не
отменяет, а лишь прикрывает дурные наклонности.
Вероятно, _наиболее точно характеризует направленность действий крестьян
в 1917 – 1918 гг. термин “общинная революция”
l
. Он означает, что общинники,
стремясь в ходе "черного передела" захватить как можно больше земли и угодий,
невольно оказались в состоянии войны против всех - государства, помещиков,
хуторян, отрубников, членов других общин, а также образовавшихся из бывших
рабочих и деревенской голытьбы коммун, наконец, города в целом. Несмотря на
масштабность, общинная революция, пик которой пришелся на период
послеоктябрьского утверждения большевизма, имела мало общего с пугачевщиной:
в ходе локальных бунтов крестьяне не только не услышали самозванческих
призывов к "походу на Москву", но даже не помыслили о радикальном
переустройстве общероссийской власти или о возрождении православной веры
li
.
Главной, не оцененной пока особенностью общинной революции было то, что она
на своем уровне воспроизводила все коллизии властного начала в кризисный для
всей патерналистской системы период.
К лету 1917 г. движение крестьян правые политики именовали "анархией"
или "аграрным большевизмом". На деле все обстояло иначе.
В то время, как столичные политиканы пребывали в ужасе от мифического
двоевластия, крестьяне тихо и упорно организовывались с помощью эсеров в
pg_0015
общероссийском масштабе. Их самоорганизационные потенции оказались связаны
не с крестьянскими, продовольственными или земельными комитетами и тем более
не с Советами, а с незаметным переподчинением их сельскому сходу: конечную
цель своих действий они видели не в поддержке государственной хлебной
монополии (эта цель им при определенных условиях могла быть понятной), а в
проведении вожделенного "черного передела" как исходной базы для установления
новых "моральных" взаимоотношений их со всем внешним миром.
Несвоевременная демагогия "селянского министра" В.М. Чернова была понята
крестьянами как властная санкция на непосредственный передел земли
lii
. Могло ли
в такой обстановке возродиться земство или любая другая форма всесословного
самоуправления?
Крестьянское движение, затихнув на период полевых работ, с новой силой
разгорелось после их окончания. Октябрьский переворот легитимизировал его
захватный характер. Декрет о земле, хладнокровно заимствованный вождем
"пролетарской" партии у своих крестьянофильствующих конкурентов, может
рассматриваться как проявление уникального для интеллигентских политиков
умения использовать в своих интересах мощь обратной связи, исходящей от низов.
Более того, большевики сумели позднее столкнуть "чернопередельческое"
движение со стихийными набегами оголодавших солдат и вооруженных рабочих на
деревню. Результат известен: усмирение первой волны неконтролируемой
полууголовной продотрядовщины и внедрение в крестьянскую стихию комбедов и
коммун как раз к началу полевых работ 1918 г.
Как выглядит общинная революция на микросоциальном уровне? Обычно
исследователи указывают на вкрадчивость крестьянских действий: от
хозяйственного обуздания отрубников, робких потрав помещичьих и
государственных угодий и неплатежа аренды до поджогов и физических расправ с
владельцами дворянских гнезд. Психоментальный срез революции обнаруживает и
другое: крестьяне пережили состояние сильнейшей ценностной
дезориентированности от наступившего, как им показалось после Февраля,
безвластия. Романовы воспринимались ими как главные виновники этого
противоестественного состояния liii .
К настоящему времени исследователи располагают незначительным числом
источников, характеризующих сельскую жизнь изнутри. Тем ценнее воспоминания
очевидцев liv , которые при всей своей предвзятости дают шанс узнать кое-что о
мотивации крестьянских действий.
Сегодня особый интерес вызывает вопрос об отношении крестьян к религии и
образованию после Февраля. Оно оказалось своеобразным: попов порой
расстригали за былые поборы; чаще устанавливали твердую таксу за требы;
случалось, что общинные земли, выделенные некогда священникам, отбирались, но
при этом выборы в сельское самоуправление обычно начинались с молебна,
проводимого "наказанными" попами lv
. Наряду с увольнениями священников
отмечаются случаи неуважительного отношения к учителям, которым также
предъявлялись обвинения в нерадивости lvi
. Все это похоже на попытки крестьян
утвердить свой упрощенно-прагматичный взгляд на мир.
За годы войны отношение крестьян к роли женского труда не могло не
измениться. Как результат, кое-где появилась привычка к общинному
полноправию женщин; в ряде крестьянских комитетов они составили
существенный процент делегированныхlvii
. Можно ли сказать, однако, что "демократия" прогрессировала? Обычное право и мораль столь тесно завязаны на хозяйстве, что в экстремальных обстоятельствах оказываются пластичными. Есть
данные, что выросла тяга крестьян к самообразованию, пробудился интерес к
политике, известны случаи, когда крестьяне пытались установить "смычку" с
рабочими. Это же нечто новое. Характерно, что и помещиков далеко не сразу
"экспроприировали": иной раз их пытались заставить "хорошо работать" - плохое
использование ими земель подчас ассматривалось как "контрреволюция"lviii
.
Помещики, как правило, сознавали последствия аграрного самоуправства
lix . По некоторым (безусловно тенденциозным) данным, общинная революция
подогревалась иллюзиями, что в результате "черного передела "крестьяне получат
не менее 20 дес. земли, перестанут работать, начнут кататься на тройках
lx . Но это относится скорее к психологии деревенских люмпенов, сельское большинство вряд
ли так примитивно думало. В любом случае прямым крестьянским действиям по
ликвидации помещичьего землевладения предшествовала обстоятельная
психологическая подготовка. Начинали с попустительства хулиганству, пробовали
грабить зажиточных мужиков lxi , бывшие помещичьи крестьяне затевали вражду с
государственными lxi , сельское общество потворствовало детским набегам на
помещичьи сады lxiii (последнее весьма многозначительно в свете событий
коллективизации, когда часть молодежи включилась в раскулачивание). Еще в
декабре 1917 г известны случаи, когда помещикам позволялось перебраться в
город со всем движимым имуществом (его могло набраться на десятки подвод)
lxiv ,но в целом положение не было столь благостным. Завершающий этап общинной
революции - погром имений lxv , как правило, обусловлен был не хозяйственным
интересом. Для грабежа, как правило, избирали самых беззащитных помещиков
lxvi , прежде всего тех, которые проживали в городе
lxvii . Экспроприировали часто не без
смущения lxviii , обобрав, еще и жалели своих жертв
lxix , подкармливали и помогали им в быту lxx
, часто объясняя свои действия тем, что имущество все равно было бы
разорено солдатами lxxi
. В любом случае громили всем миром, заручаясь
поддержкой всех членов сельского общества, порой даже избивая несогласных
lxxii Позднее хитрые мужики объясняли свое участие в погромах расхожей фразой -
"бес попутал", называя заводилами соседей lxxiii
.
Итак, можно ли говорить об "эпилептоидности" крестьянского поведения в
общинной революции? Представляется, что налицо лишь нравственный вывих
растащиловки, типичной для психопатологии революции, тогда как эпилептоидный
тип поведения не затрагивает этическую сферу. Между тем у мужиков появились
элементы паразитической "морали" (хотя таковой были больше подвержены другие
слои населения). Воздействие общинной революции на российскую историю
оказалось опосредованным, проявляющимся как волны вторичного насилия,
передаваемого общественной системе поколениями, чье самоутверждение
пришлось на пик мужицкого разбоя.
Впрочем, говоря об общинной революции, следует разделять бывших
помещичьих и государственных крестьян (в целом по Европейской России первые
составляли всего около 50%, но на Юге их удельный вес был значителен). Ясно,
что крайности аграрного насилия были связаны с бывшими крепостными, но
известно также, что именно они в наибольшей степени были проникнуты
патерналистской психологией с давней подсознательной привычкой "менять
барина". (В свете этого вовсе не удивительно, что ныне крестьяне Черноземья
охотно голосуют за коммунистов: в глубине души они жаждут "хозяина" - на сей
раз в лице "идеального", вездесущего обкомовского секретаря.)
В советской историографии, даже в лучших ее работах, погромное движение
крестьян в 1917-1918 гг. подавалось как организованная конфискация помещичьих
имений. При этом утверждалось, что погромы прекратились после установления
советской власти, а если иной раз и происходили, то не иначе, как по наущению
кулаков lxxiv . Лишь вскользь говорилось о движении "озлобленных деревенских
масс" lxxv
. В любом случае подчеркивался "классовый" характер крестьянского
движения, задвигалась в угол его общинная психология. Исследователи даже не
ставили вопроса о виктимности (степени предрасположенности на роль жертвы)
"экспроприируемых". Всякое зверство со стороны крестьян было в глазах
историков заранее амнистированным. Между тем забвение вопроса о степени вины
тех или иных помещиков с точки зрения крестьян не позволяет поставить вопрос о
соотношении сознательного и эмоционального в аграрной революции.
При всей иррациональности погромов, выясняется, что крестьяне различали
“эксплуататоров” и “хозяев”: больше всего ненавидели тех помещиков, которые,
сдавая земли в аренду, бездельничали в деревне
lxxvi . Таких в лучшем случае изгоняли из имений, но могли и бросить в огонь
lxxvii . Весьма распространенным
является мнение, что крестьяне, исходя из опыта 1905-1907 гг., сжигали поместья
дотла, дабы не допустить возвращения владельцев. Похоже, что все не так просто.
Известны случаи, когда крестьяне не трогали образцовые имения, экспроприируя
их только по настоянию большевистских властей и принимая при этом имущество
по описи lxxviii ; иногда они выбирали бывших управляющих директорами
совхозов lxxix . Крестьяне были не против собственности как таковой, а только
против "неправедного" распоряжения ею. Неслучайно значительная часть
крестьянствующих помещиков была исторгнута из деревни лишь в середине 20-х
гг., да и то по команде властей.
В 1917 г. помещики были вовсе не единственным объектом крайней
социальной ненависти крестьян. Известны случаи, когда крестьяне топили и
сжигали правительственных агентов по продовольствию
lxxx . В дальнейшем жестокие расправы над продотрядовцами не стали чем-то новым для деревни. Подозрительно скоро мужики начинали делать вид, что раскаиваются в
содеянном lxxxi , - сказывалась привычка лукавить и врать барину и начальству. Но
можно предположить, что часть тех, кто некогда громил помещиков и теперь сам
стал объектом "военно-коммунистического" грабежа lxxxii
, действительно ждал белых и был готов понести наказание за содеянное
lxxxiii . При случае крестьяне жестоко расправлялись с коммунарами и коммунистами
lxxxiv . Похоже, что мужики
считали себя естесственными "наследниками" помещиков в деревне, ибо знали
только ту форму власти-подчинения, в которой не было места третьему. В этих
условиях сметливым хуторянам не оставалось ничего иного, как попробовать
возвратиться к практике достолыпинского "мироедства".
Несомненно, что более всего крестьяне презирали коммуны
lxxxv . Вступали они в них обычно для того, чтобы прихватить что-нибудь для своего хозяйства
lxxxvi
.
Общинная революция, понятно, не привела к социальному поравнению деревни,
она лишь надломила ее психологию круговой порукой хищения: слишком часто
теперь одни крестьяне завидовали тем, кто исхитрился во время погромов ухватить
лучший кусок. Иногда, дабы не иссушать себя потом такой завистью, крестьяне
резали племенной скот помещиков на месте lxxxvii
. В общем, справедливо наблюдение, что в результате передела деревня раскололась не столько по имущественному, сколько по психологически-возрастному принципу: большинство
было за "свою", мужицкую революцию, т.е. без коммунистов в качестве
властителей; некоторые (обычно из числа бывших солдат) стояли за бесконечный
передел (частично это было связано с наплывом из города членов крестьянских
семей) и всеобщую коммуну, а кое-кто готов был вернуться к старому
lxxxviii
.
Учитывая общую динамику крестьянских выступлений, особенно рост
повстанческого антибольшевистского движения в 1920-1921 гг., можно
предположить, что в целом деревня действовала по схеме "покончить с белыми
(помещиками. - В.П.), чтобы потом взяться за красных". Понятно, что здесь не
обошлось без наущения более сметливых и дальновидных кулаков. Такая линия
поведения крестьянства вполне соответствует общим законам кризиса
сложноорганизованной системы, предполагающим избавление от любых
"чужеродных" элементов, включая те, которые еще недавно углубляли кризис.
Ясно, что общинная революция носила особый характер у бывших
государственных крестьян. У них за неимением помещиков преобладали более
мягкие формы социальной борьбы, в частности растащиловка всего того, что не
принадлежало общине, но деморализация деревни оказывалась неменьшей
lxxxix
.
Исследователю остается только гадать, где, какая часть, какой возрастной
категории и какого достатка крестьян сумела сохранить достоинство труженика, и
как отразилась на судьбах последующих поколений разнузданность тех, кто лозунг
"грабь награбленное!" понял буквально.
Колоссальное воздействие на отношение к власти оказали безобразно (в
отличие от царских) организованные мобилизации, а также отвратительное
отношение местных начальников к реквизированному зерну, часто оставляемому
гнить под открытым небом. Ясно, что мечтателям о мировой революции было не
до рачительности. Идеальный образ государства-хозяина оказался потеснен в
сознании крестьян чудовищным ликом власти-пожирательницы. Примечательно,
что мужики стали более чутки и опасливы по отношению к правителям: любая
регистрация вызывала характерную реакцию - они начинали резать скот
xc . Эта специфическая форма саботажа нововведений позднее не раз проявит себя.
Весьма многозначительной для характеристики изменившегося отношения к
долгу перед государством предстает проблема дезертирства. Существенно и
другое: как сказались на психологии восприятия власти те массовые расправы,
которые осуществляли большевики над восставшими крестьянами
xci ? При этом
надо учитывать, что крестьяне не могли не понимать, что творимые насилия часто
были всего лишь садистской самодеятельностью отдельных комиссаров, за
которую центральная власть время от времени ставила к стенке. Факт остается
pg_0019
фактом: большевистская власть не только судила, но и жаловала, демонстрируя при
этом послабления "бедняку".
Общинная революция завершилась, по-видимому, не позднее конца 1918 г.
Окончание этой фазы аграрной революции (завершение последней уместно
связывать с коллективизацией) включало в себя несколько противоречивых
моментов: укрепление общинного строя в его противостоянии внешнему
(городскому, доктринальному, конфискационному) миру; усиление
внутриобщинного идейно-возрастного раскола; оформление качественно новых
(скептических) взглядов крестьянства на власть, а равно и способов
сосуществования с ней.
Последний момент заслуживает пояснения. Некоторые полагают, что поворот
крестьянства к советской власти произошел под влиянием простенького фактора:
"красные грабят, белые приходят - грабят больше" xcii
. На деле имеются свидетельства, что крестьяне полагали, что "нужно сначала выгнать добровольцев, а потом не допустить к себе коммунию" xciii
. К тому же большевики являли в глазах
мужиков новый тип властвования, в чем-то более привлекательный для
определенной их части. Необходимо также учитывать, что продотрядовский
грабеж последовал за погромным движением самих крестьян против помещиков,
бесчинства местных комиссаров и комбедовцев накладывались на общую
нравственно-правовую деградацию деревни (самогоноварение, половая
распущенность, ослабление религиозного чувства, самосуды), захватившую даже
сибирских крестьян xciv . Ясно, что произвол полуграмотного председателя
сельсовета воспринимался иначе, чем карательные действия белых -
представителей иной культуры. Красные порой назначали начальниками над
односельчанами впопыхах приглянувшихся им норовистых приспособленцев из
"бедняков", не только наделяя их диктаторскими полномочиями, но и
предупреждая о расстрельной ответственности за "перегибы" и "искривления"
xcv
.
Это означало, что в деревне мог появиться слой людей, стоящих в отличие от
прежних сельских старост над ней. В широком смысле это был новый принцип
вертикальной мобилизации, способ стрессового приближения и приобщения к
власти людей неавторитетных, что не могло не быть использовано новым
поколением крестьян позднее - в конце 20-х гг.
Несомненно, что уже в 1918 г. значительная часть крестьян стала по-новому
взирать на внешний мир. Это было связано с появлением у них соответствующих
замашек и привычек в результате заимствования кое-каких барских вещичек, а
также мешочнического продуктообмена с горожанами
xcvi . «За несколько месяцев, за неполный год, "Октябрь"... добился большего, чем вся великая война за все ее годы, - сообщают очевидцы. -...Крестьянин этих месяцев озлоблен,
дезориентирован, нетерпелив, он мечется между нуждой и отчаянием, он хочет
всего и не знает, как удержать то, что имеет. В этой смутной обстановке меняется
вековой быт» xcvii . Вероятно, не случайно уже к апрелю 1918 г. относятся попытки
крестьян подтолкнуть рабочих к своеобразному "черному переделу" в городе
xcviii
.
Как менялась при этом психология сельского труженика: правда ли, что он понял
необходимость консолидации (по примеру рабочих) во всероссийском масштабе,
не умея еще сформулировать программы этого объединения xcix
? Верно ли, что большевики научились играть на колебаниях крестьянства, то затягивая, то
ослабляя узду c , а их власть, по словам одного купца, оказалась "понятна для
мужика" ci ? Какое долговременное значение приобретал опыт "крестьянских
республик" cii для большевистского наместнического администрирования? Верно
ли, что крестьяне очень рано разглядели призрак коллективизации
ciii ? Наконец, с какого времени размытый крестьянский тип ментальности начинает проникать в иные социальные слои, а затем и преобладать в Советской России? На все эти
вопросы еще предстоит дать ответ.

i

Булдаков Владимир Прохорович, кандидат исторических наук, старший научный
сотрудник Института российской истории РАН, зам. Председателя Научного
совета РАН “История революций в России”.
ii

О новейшей историографии Октябрьской революции см.: S h i s h k i n V. The
October Revolution and Perestroika: A Critical Analysis of Recent Soviet
Historiography // European History Quorterly. Vol. 22, n4, October 1992; Вuldakov V.
Die Oktoberrevolution in der russischen und Osteuropaischen Geschichte // Berliner
Jahrbucher fur Osteuropaischen Geschichte. 1994. Bd. 1; Булдаков В.П.
Историографические метаморфозы "Красного Октября" // Исторические
исследования в России: тенденции последних лет. М., 1996
iii

См.: Герасименко Г.А. Народ и власть. 1917. М., 1995; Иоффе Г.З. Семнадцатый
год: Ленин, Керенский, Корнилов. М., 1995; К а н и щ е в В.В. Русский бунт -
бессмысленный и беспощадный: погромное движение в городах России в 1917-
1918 гг. Тамбов, 1995: Л а р ь к о в Н.С. Начало Гражданской войны в Сибири:
армия и борьба за власть. Томск, 1995; Кабанов В.В. Кооперация, революция,
социализм. М., 1996; и др
iv

К у л е ш о в С. "Писать о Феврале навзрыд" // Родина. 1996. № 2. С. 84.
v

К у л е ш о в С. Полтергейст в Кремле // Родина. 1996. № 4. С. 30, 26.
vi

Работы такого рода не случайно выполнены в жанре "сеансов черной магии" с ее
последующим "разоблачением" и включают в себя пересказ самых диких
околоисторических "пророчеств", слухов и сплетен о революции и ее "творцах" в
сочетании со ссылками на "авторитеты" и намеками на собственные изыскания в
"секретных" архивах. (См.: Кулешов С. Полтергейст в Кремле; его же. "Скажи мне,
кудесник..." // Родина. 1996. № 6.) Но как только те же авторы получают доступ в
академические издания, случается конфуз: следует перечень стандартных
антибольшевистских мнений о причинах революции, суммируются умозрительные
альтернативы большевистскому перевороту, воспроизводится набор банальных
антиреволюционных и антисоциалистических сентенций и, наконец, "выставляется
счет" Октябрю в виде жертв сталинизма. Все это многократно проговоренное
политической публицистикой пятилетней давности без ложной скромности
предлагается как "собственная версия российской революции". (См.: Кулешов С.В.
Размышления о революции // Отечественная история. 1996. № 5. С. 129.)
vii

Автор "Размышлений о революции", подобно известному мольеровскому герою,
не подозревавшему, что он говорит прозой, вероятно будет изумлен, узнав, что его
антикоммунистическая работа написана с использованием всех стандартных
приемов и особенностей былой "историко-партийной" литературы. Между тем
сходство поразительное. Налицо не только полное равнодушие к проблемам
pg_0021

методологии (зачем утруждать себя, если есть "единственно верное" - на сей раз
антикоммунистическое - учение), но и уникальная в своей непосредственности
попытка с ходу снабдить всех исследователей политическими ярлыками (в
прошлом это называлось "принципом партийности"). Обращает на себя внимание
фактическое игнорирование всяких предпосылок революции, за исключением
стремления большевиков к власти (которое увенчалось успехом, конечно же, при
"случайном" стечении обстоятельств). Не менее примечательно то, что автор в
лучших традициях "Краткого курса" излагает ход событий так, как будто
большевики изначально мечтали о строительстве социализма "в одной, отдельно
взятой стране". Страсть к цитированию заставляет вспомнить те времена, когда
авторы "убеждали" в своей правоте извлечением на белый свет тех или иных
ленинских высказываний; она же показывает, насколько живуч пресловутый
"иллюстративный метод". Характерна и своеобразная размытость жанра: в
"историко-партийной" литературе фактически не существовало стилистической
грани между популярными (пропагандистскими) и научными работами - те и
другие, подобно "Размышлениям", поражали обилием "общих мест" в сочетании с
определенного рода патетикой. Но более всего впечатляет то, что вся
послеоктябрьская история России выписана по принципу “после – значит
вследствие”: квазимарксистская линеарность воспроизведена с поразительным
легкомыслием Но даже на этом фоне выделяется феномен, который трудно
охарактеризовать иначе как источниковедческое варварство: автор валит в кучу
все, что, по его мнению “работает на идею”, сплошь и рядом не замечая реального
значения документа. Из хранилищ Гарварда приводится масса высказываний
антибольшевистских авторов, которые легко отыскать в их опубликованных
работах. В видах цитатничестества совершаются и набеги на провинциальные
архивы, наличествует масса намеренно “глухих” ссылок на архивы, включая давно
рассекреченные фонды.
viii

Даже С. В. Кулешов не преминул пристегнуть к концовке своего опуса что-то
вроде напутствия, ни словом не обмолвившись, что социокультурный подход к
революции давно практикуется отечественными авторами (см.: Отечественная
история 1996. №5. С. 129-130), и не задумавшись о том, что его применение нe
оставляет камня на камне от его собственных “размышлений”.
ix

См.: Антонян Ю. А. Тени прошлого М., 1996.
x

Пайпс Р. Русская революция. Ч. 1. М., 1994. С. 13, 8.
xi

В “обобщающих” работах времен “перестройки” главы, посвященные
“предпосылкам” революции, как правило, совершенно не стыковались со
следующим далее конкретным материалом. Факт этот, похоже, вовсе не смущал ни
авторов, ни ответственных редакторов, поскольку такова была обычная ритуальная
дань “ленинской концепции” Великого Октября. См.: Исторический опыт трех
российских революций. Коренной поворот в истории человечества: Великая
Октябрьская социалистическая революция. М., 1987. С. 19-62.
xii

См.: Мау В. А. Реформы и догмы. 1914-1929. М., 1993.
xiii

См.: Никифоров Е. А. К проблеме альтернативности в социальном развитии
России // Историческое значение нэпа. М., 1990. С. 202-214.
xiv

В том, что такой подход перспективен, убеждает поток работ по проблемам
империи. См.: Гатагова Л. С. Империя: идентификация проблемы // Исторические
pg_0022

исследования в России: тенденции последних лет. М., 1996.
xv

Этическая стадия кризиса связана с десакрализацией власти, чему положили
начало попытки подмены ценностных оснований самодержавия просветительским
и бюрократичным абсолютизмом. Идеологический компонент кризиса обусловило
формирование европейски просвещенной и рационалистически мыслящей элиты.
Политическая стадия кризиса вызвана незримым разделением элиты на все более
тяжелеющую бюрократию и все менее терпеливую интеллигенцию.
Управленческая неэффективность власти назревали по мере того, как
интеллигенция, нравственно и интеллектуально превзойдя бюрократию,
приступила к выработке альтернативных структур - от партий до общественных
организаций, в результате чего функции державного управления стали повсеместно
блокироваться. Так Россия приблизилась к историческому рубежу свержения
самодержавия, оказавшегося полностью десакрализованным в глазах масс.
Предопределенность падения Романовых оказалась связана с мировой войной,
скрутившей все компоненты кризиса в тугой узел и добавившей к ним
взрывоопасную маргинализацию основных производительных сословий.
Наступившая вслед за тем социальная стадия кризиса была порождена не столько
ухудшением положения масс, сколько их изумлением перед тем, что новая власть
не способна на магическое удовлетворение их ближайших нужд. Выделившийся на
этом фоне охлократический компонент кризиса связан со способностью
вынужденных социальных изгоев сбиваться в толпы, зараженные психологией
вседозволенности. Наконец, рекреационный этап кризиса обусловлен
“остыванием” общеимперского социального пространства как в связи с
физическим выбыванием пассионариев революционного времени, так и с
охлаждением к ним народа, соглашающегося теперь на любую власть, особенно ту,
которая, удовлетворив его ближайший инстинкт и выпустив пар иррациональной
ненависти, сумеет воззвать одновременно к утопии и традиционализму. См.:
Волобуев П. В., Булдаков В. П. Октябрьская революция: новые подходы к
изучению // Вопросы истории. 1996. № 5-6. С. 30.
xvi

См.: Касьянова К. О русском национальном характере. М., 1994. С. 125-131, 222,
260.
xvii

Бурджалов Э. Н. Вторая русская революция. Москва. Фронт. Периферия. М.,
1971. С. 107, 109,111.
xviii

ГА РФ, ф. 5881, оп. 2, д. 706, л. 18.
xix

См.: Бурджалов Э. Н. Указ. соч. С. 112-113, ГА РФ, ф. 5881, оп. 2. д. 377, л. 93-
115.
xx

См.: Князев Г. А. Из записной книжки русского интеллигента за время войны и
революции 1915-1922 гг. // Русское прошлое. 1991. № 2. С. 115, 121, 124, 125, 133;
Завадский С. В. На великом изломе (Отчет гражданина о пережитом в 1916-17
годах) // Архив русской революции (далее - АРР). Берлин, 1922. Т. 11. С. 19-20; ГА
РФ, ф. 5881, оп. 1, д. 115, л. 3; оп. 1, д. 784, л. 5.
xxi

Архипов И. Л. Общественная психология петроградских обывателей в 1917 году
// Вопросы истории. 1994. № 7. С. 55.
xxii

3авадский С. В. Указ. соч. С. 71.
xxiii
См.: Бурджалов Э. Н. Вторая русская революция. Восстание в Петрограде. М.,
1967. С. 404-405.
pg_0023

xxiv

Суханов Н. Н. Записки о революции. Т. 1. М., 1991. С. 223, 241.
xxv

См.: ГА РФ, ф. 5881, оп. 2, д. 427, л. 34.
xxvi

См.: Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов в 1917 г. Протоколы.
Т. 1. Л., 1991. С. 152.
xxvii

См.: Стайтс Р. Русская революционная культура и ее место в истории
культурных революции // Анатомия революции. 1917 год в России: массы, партии,
власть. СПб., 1994. С. 372-374.
xxviii

Архипов И. Л. Указ. соч. С. 52.
xxix

См.: Корнаков П. К. Символика и ритуалы революции 1917 года // Анатомия
революции. С. 357-358, 360-361.
xxx

Относительно недавно развернулось конструктивное сотрудничество российских
и западных историков (см.: Рабочие и российское общество. Вторая половина XIX -
начало XX в. СПб., 1994; Анатомия революции. С. 20-97, 188-202; Forschungen zur
Arbeiterschaft und Arbeiterbewegung in Russland // Mitteilungsblatt des Instituts zur
Erforschung der europaischen Arbeiterbewegung /IGA/ Heft 16/1995), но рассчитывать,
что их совместными усилиями история российского пролетариата будет скоро
исследована по всем мыслимым и немыслимым параметрам, пока не приходится. В
целом создается впечатление, что на сегодняшний день революционная история
рабочего класса превращается в нечто экзотическое: ею в бывшем СССР
основательно занимаются преимущественно питерские ученые, на Западе -
неомарксисты и отдельные подвижники, "закопавшиеся" столь глубоко, что их
перестают понимать коллеги. О такой историографической ситуации можно только
пожалеть. Трансформация вчерашнего крестьянина в "пролетария", анализ
особенностей (по региональным, производственным, этническим возрастным,
половым и иным параметрам) мироощущения и мировосприятия этих людей в
бурном 1917 году, в эпоху "военного коммунизма" (в особенности) и нэпа - все это
при последовательном изучении на микросоциальном уровне могло бы дать ответ
на главную "загадку" Октября: почему Россия из "деревенской" все-таки стала
"городской" и какие социально-атавистические черты несла в себе эта последняя.
xxxi

См.: Соболев Г. Письма из 1917 года // Коммунист. 1989. № 15. С. 7-9. Известно
стремление служащих к союзу "пролетариев пера и молотка", попытки создания
Советов депутатов трудовой интеллигенции по примеру рабочих Советов. См.:
Булдаков В. П. Об эволюции политического сознания средних городских слоев в
ходе перерастания буржуазно-демократической революции в социалистическую //
Городские средние слои в Октябрьской революции и гражданской войне. М., 1984.
xxxii

См.: Соболев Г. Указ. соч. С. 7-8.
xxxiii

Так, в начале мая в 3-й армии расследовалась деятельность рабочего- "ленинца"
Михайлова, который натравливал солдат на офицеров, призывал к братанию.
Командование отмечало, что "сочувствие такой агитации было велико" (см.:
РГВИА, ф. 366, оп. 1, д. 21, л. 25-26). Нельзя, однако не учитывать, что подобные
рапорты иной раз подавались в порядке перестраховки перед начальством.
xxxiv

Smith S. Red Petrograd. Revolution in the Factories, 1917-1918. Cambridge, 1983;
Mande1 D. Petrograd Workers and the Soviet Seizure of Power. Vol. 1-2. 1984; Koenker
D. Moscow Workers and the 1917 Revolution. L., 1981; Рабинович А. Большевики
приходят к власти. М., 1989; Рейли Д. Политические судьбы российской губернии.
1917 год в Саратове. Саратов, 1995.
pg_0024

xxxv

Арбатов З. Ю. Екатеринослав 1917-22 гг. // АРР. Т. 12. С. 84-85.
xxxvi

Розенберг У. Создание нового государства в 1917 г.: представления и
действительность // Анатомия революции. С. 85.
xxxvii

См.: Колоницкий Б. И. Антибуржуазная пропаганда и "антибуржуйское"
сознание // Анатомия революции. С. 188-202.
xxxviii

Shkliarevsky G. Labor in the Russian Revolution. Factory Committees and Trade
Unions, 1917— 1918. N.Y., 1993. P. 192-193.
xxxix

Каюров В. Н. Мои встречи и работа с В. И. Лениным в годы революции //
Пролетарская революция. 1924. № 3. С. 35.
xl

Характерен эпизод с появлением после Октября в Петроградской думе делегации
путиловцев, требовавших прекращения Гражданской войны. "К черту Ленина и
Чернова! Повесить их обоих… Мы говорим вам: положите конец разрухе. Иначе
мы с вами рассчитаемся сами!" - заявил молодой рабочий (Анский С. После
переворота 25-го октября 1917 г. // АРР. Т. 8. С. 49). Необходимо учитывать, что
после Октября рабочие, как и все горожане, "Хотели социализма, а добились
сплошного хулиганства" (Князев Г. А. Указ. соч. // Русское прошлое. 1993. № 4. С.
13), поэтому им не оставалось ничего иного, как надеяться на тех "социалистов",
которые наведут порядок.
xli

Старцев В. И. Штурм Зимнего. Л., 1987. С. 100, 112. В другой работе автор
пишет, что в оцеплении было от 12 до 18 тыс. солдат, красногвардейцев и
матросов. См.: Старцев В. И. Победа Октябрьского вооруженного восстания в
Петрограде и Москве // Вопросы истории. 1989. № 12. С. 44.
xlii

Судя по всему, в Петрограде это была достаточно крупная (до 40 тыс.) группа
молодых (71% в возрасте от 20 до 39 лет) большевизированных (почти 40% членов
РСДРП(б)) рабочих крупных предприятии (подавляющее большинство –
металлисты), действительно готовых идти до конца. Четвертая часть петроградских
красногвардейцев влилась в Красную Армию. См.: Старцев В. И. Очерки по
истории петроградской Красной гвардии и рабочей милиции (Март 1917 - апрель
1918 г ). М.; Л., 1965. С. 253, 256, 261, 265, 267-268, 286-287.
xliii

В существующей литературе имеются лишь смутные сведения об этом.
Сохранившиеся воспоминания не оставляют сомнения на этот счет. См.: ГА РФ, ф.
5881, оп. 2, д. 356, л. 12—13, д. 343, л. 6-7 об.
xliv

Давыдов А. Ю. Мешочничество и советская продовольственная диктатура. 1918-
1922 годы // Вопросы истории. 1994. № 3. С. 44.
xlv

См.: Зырянов П. Н. Крестьянская община Европейской России. М., 1993;
Менталитет и аграрное развитие России (XIX-XX). М., 1996; Формы
сельскохозяйственного производства и государственное регулирование. М.,1995.
xlvi

См.: Громыко М. М. Мир русской деревни. М., 1991.
xlvii

Бокарев Ю. П. Бунт и смирение. Крестьянский менталитет и его роль в
крестьянском движении // Менталитет и аграрное развитие России… С. 167-172.
xlviii

3 ы р я н о в П. Н. Петр Столыпин. М., 1993. С. 63.
xlix

См.: Леонтьева Т. Г. Вера или свобода? Попы и либералы в глазах крестьян в
начале XX в. (на материалах Тверской губернии) // Революция и человек:
социально-психологический аспект. М., 1996.
l

Впервые термин использован В. М. Бухараевым и Д. И. Люкшиным (см.: Бухараев
В. М., Люкшин Д. И. Российская смута начала XX века как общинная революция //
pg_0025

Историческая наука в меняющемся мире. Вып. 2. Казань, 1994). Сходные
формулировки употреблял О. Файджес (см.: Файджес О. Крестьянские массы и их
участие в политических процессах 1917-1918 гг. // Анатомия революции. С. 231),
что подтверждает точность предложенного совершенно независимо от него
термина (см.: Figes О. Peasants' Russia Civil War: The Volga Countryside in
Revolution. Oxford, 1989).
li

См.: Осипова Т. В. Крестьянский фронт в Гражданской войне // Судьбы
российского крестьянства. М., 1996. Требования восстановления монархии
появлялись лишь эпизодически, скорее под влиянием пропаганды сельских
священников (см.: Мещеряков Ю. В. Крестьянское восстание в селе Рудовка
Тамбовской губернии в октябре 1918 г. // Центрально-Черноземная деревня:
история и современность. М., 1992; Крестьянское восстание в Тамбовской
губернии в 1919-1921 гг. "Антоновщина". Тамбов, 1994. С. 47). Программы
радикального переустройства общественной и государственной жизни России
появились лишь к концу 1920 г., по-видимому под влиянием политиков. Но даже в
это время среди, крестьян преобладал лозунг "Советы без коммунистов"
(возможно, не вполне искренний).
lii

Слишком многие политики в 1917 г. не ведали, что творили. "Вчитываясь в
циркулярные распоряжения и проекты министра земледелия Чернова, приходится
сделать кошмарный вывод, что… анархические явления вытекают
непосредственно из его земельной политики, — писали члены Елизаветградского
союза земельных собственников 5 августа 1917 г. - Последнее распоряжение
министра… вызовет несомненно тяжкие и опасные последствия, отдавая один
класс населения на поток и разграбление другому…" (РГВИА, ф. 2003, оп. 4, д. 12,
л. 8об). Помещики адресовались в верхи в третий раз - на сей раз нe в Петроград, а
командованию Юго-Западного фронта, очевидно, рассчитывая на усмирителей.
liii

Неслучайно иные крестьянские съезды уже в первой половине апреля 1917 г.
призывали конфисковать имущество и капиталы бывшего царя… назначить самый
строгий суд с высшей мерой наказания" (Съезды, конференции и совещания
социально-классовых, политических, религиозных, национальных организаций в
Енисейской губернии /март 1917 - ноябрь 1918 гг./ Томск, 1991. С. 35). Это не
подсказки социалистов, а воплощение первозданных представлений об
ответственности власти. Крестьяне настолько поразились тому, что, согласно
газетной информации, творил самодержец, его окружение и особенно императрица
(Дневник тотемского крестьянина А. А. Замараева. 1906-1922. М., 1995. С. 155,
158), что

оправданий для династии не находили.
liv

Речь идет о сохранившихся в Русском заграничном историческом архиве
воспоминаниях Ф. Д. Сорокина - матроса, эсера, командированного агитатором из
Петрограда в родную Тамбовскую губернию (ГА РФ, ф. 5881, оп. 1, д. 483), И. П.
Грузинской, помещицы Орловской губернии (ф. 5881, оп. 2, д. 317), Д. Путилова,
студента, перебравшегося из голодного Петрограда весной 1918 г. в разгромленное
имение (ф. 5881, оп. 1, д. 122) и некоторых других.
lv

ГА РФ, ф. 5881, оп. 1, д. 483, л. 5.
lvi

N. N. Записки белогвардейца // АРР. Т. 10. С. 60, 59.
lvii

ГА РФ, ф. 5881, оп. 1, д. 483, л. 7об.
lviii

См.: Першин П. Н. Аграрная революция в России. Кн. 1. От реформы к
pg_0026

революции. М., 1966. С. 430-431; ГА РФ, ф. 5881, оп. 1, д. 483, л. 3.
lix

"Вытравливаются… последние остатки и признаки правомерности и
правосознания и заменяются ничем не прикрытым инстинктом грубой корысти,
безудержного произвола, растравленной враждой и ненавистью… — писали
помещики. - Мы считаем своим долгом заявить Временному правительству, что
продолжение подобной земельно-продовольственной политики окончательно убьет
сельское хозяйство". См.: РГВИА, ф. 2003, оп. 4, д. 12, л. 8об.-9.
lx

ГА РФ, ф. 5881, оп. 2, д. 317, л. 37, 73.
lxi

Там же, оп. 1, д. 122, л. 8; оп. 2, д. 317, л. 73, 156-157.
lxii

Там же, оп. 1, д. 483, л. 4об.
lxiii

Там же, оп. 2, д. 317, л. 49. Совершенно не случайным является невиданный рост
в последующие годы детской преступности в деревне. См.: Майер Н. Служба в
комиссариате юстиции и народном суде // АРР. Т. 8. С. 79.
lxiv

Аксакова Т. А. Дочь генеалога // Минувшее [Париж]. 1987. Т. 4. С. 10.
lxv

См.: Першин П. Н. Аграрная революция в России. Кн. 1. С. 418-433; Кн. 2.
Первые преобразования Великой Октябрьской социалистической революции (1917-
1918 гг.). М., 1966. С. 177-187.
lxvi

ГА РФ, ф. 5881, оп. 1, д. 122, л. 15-16.
lxvii

Там же, л. 25.
lxviii

Там же, оп. 2, д. 317, л. 125.
lxix

Там же, л. 114-117.
lxx

Там же, оп. 1, д. 122, л. 62.
lxxi

Там же, оп. 2, д. 317, л. 107, 120.
lxxii

Там же, оп. 1, д. 122, л. 14; оп. 2, д. 317, л. 75, 282-283.
lxxiii

Там же, оп. 1, д. 122, л. 6-7.
lxxiv

См.: Луцкий Е. А. К истории конфискации помещичьих имений в 1917-1918 гг.
// Известия АН СССР. Серия истории и философии. М., 1948. Т. V. № 6; Журавлева
Н. С. Конфискация помещичьих имений в Тверской губернии в 1917-1918 гг. //
Исторические записки. М., 1949. № 29.
lxxv

Першин П. Н. Аграрная революция в России. Кн. 1. С. 425.
lxxvi

ГА РФ, ф. 5881, оп. 1, д. 122, л. 41.
lxxvii

Там же, л. 42, оп. 2, д. 505, л. 18.
lxxviii

Там же, оп. 2, д. 505, л. 18.
lxxix

Маковой П. П. Страницы прошлого, 1916-1920 // Russian Emigre Archives. Vol.
IV. Fresno, 1973. P. 4.
lxxx

См.: Орлов Н. Девять месяцев продовольственной работы советской власти. М.,
1918. С. 11; Люкшин Д. И. 1917 год в деревне: общинная революция? // Революция
и человек: социально-психологический аспект. М., 1996. С. 134.
lxxxi

ГА РФ, ф. 5881, оп. 1, д. 122, л. 56.
lxxxii

Устинов А. О земле и крестьянстве. М., 1919. С. 27.
lxxxiii

ГА РФ, ф. 5881, оп. 1, д. 122, л. 12, 13, 14.
lxxxiv

Там же, л. 56, Мещеряков Ю. В. Указ. соч. С. 44-45; В г о v k i n V. Behind the
Front Lines of the Civil War. Political Parties and Social Movements in Russia, 1918-
1922. Princeton, 1994. P. 98.
lxxxv

Существует масса критических, но поверхностных описаний
жизнедеятельности коммун. Очевидно, под влиянием наплыва в них бывших
pg_0027

рабочих, кое-где додумались придерживаться принципа 8-часового рабочего дня
даже в страдную пору. См.: Майер Н. Указ. соч. С. 95.
lxxxvi

ГА РФ, ф. 5881, оп. 1, д. 122, л. 76-78.
lxxxvii

Там же, л. 80, 81, 82.
lxxxviii

Там же, л. 79-85, 87-92.
lxxxix

"Люди стали хуже скотины", - комментировал в дневнике один из крестьян
отвратительнейшие случаи падения нравов, среди которых "воровство,
хулиганство, сквернословие" оказывались не самыми тяжкими прегрешениями.
См.: Дневник тотемского крестьянина А. А. Замараева. С. 168, 169.
xc

ГА РФ, ф. 5881, оп. 1, д. 122, л. 93.
xci

См.: В г о v k i n V. Op. cit. P. 98-100, 118-126; История крестьянства Урала и
Сибири в годы Гражданской войны. Тюмень, 1996. С. 33, 35, 62.
xcii

См.: Частные письма эпохи Гражданской войны: По материалам военной
цензуры // Неизвестная Россия. М., 1992. Кн. 2. С. 200-252. Публикаторы
препарировали целый массив документов так, что отбили интерес к нему. Налицо
еще одна форма "источниковедческого" самоутверждения.
xciii

Воронович Н. Меж двух огней (Записки зеленого) // АРР. Т. 7. С. 111.
xciv

См.: История крестьянства Урала и Сибири… С. 35, 70.
xcv

Неудивительно, что крестьянские бунты часто были направлены лишь против
конкретных "обидчиков" (см.: Телицын В. Л. К истории антисоветских
выступлений крестьянства Урала в первые послереволюционные годы
(предварительные замечания) // История крестьянства Урала и Сибири… С 63).
Очевидно, в показательных и профилактических целях большевистская власть
порой расстреливала своих же за ничтожные преступления (взятка в 40 руб. ,
полученная красноармейцем). См.: Майер Н. Указ. соч. С. 86.
xcvi

ГА РФ, ф. 5881, оп. 1, д. 122, л. 93; оп. 2, д. 505, л. 29. О процессах изменения
психологии крестьянства в ходе революции и Гражданской войны см.: Кабанов
В.В. Влияние войн и революций на крестьянство // Революция и человек:
социально-психологический аспект. М., 1996.
xcvii

ГА РФ, ф. 5881, оп. 1, д. 122, л. 94-95.
xcviii

Файджес О. Указ. соч. С. 236.
xcix

ГА РФ, ф. 5881, оп. 1, д. 122, л. 98.
c

Там же.
ci

Там же, д. 306, л. 10об-11.
cii

Ф а й д ж е с О. Указ. соч. С. 235.
ciii

ГА РФ, ф. 5881, оп. 1, д. 122, л. 99.

Версия для печати [Версия для печати]

Гостевые комментарии: [Просмотреть комментарии (0)]     [Добавить комментарий]



Copyright (c) Альманах "Восток"

Главная страница