Альманах
  Главная страница

 

Выпуск: N 1\2 (25\26), январь-февраль 2005 г

Философия практики и культура

Луговые мастера. Наследники солнца

А. Платонов

Чем мы будем? Не знаю. Безымянная сила растет в нас, томит и мучает и взрывается то любовью, то сознанием, то воем черного хаоса и истребления, и страшно и душно мне, я чувствую в жилах тесноту. Мы запрягли в станки электричество и свет и скоро запряжем в них тяготение, время и свою полыхающую душу.
ранние рассказы Андрея Платонова


Экономик Магов

В бывшем городе Задонске — теперь там сельсовет — по улице 19 Июля проживает
гражданин — Иван Палыч Магов. Задонск — древнерусский монастырский центр, город
божьих старушек и церковных золотых дел мастеров. Монастырь был кормильцем обитателей
этого города (200 тысяч в год странников, богомольцев, богомолок и прочих пешеходов), а
теперь, когда монастырь имеет значение пожарной каланчи и радиоприемника, жителям
питаться нечем. Раньше по грунтовым дорогам в город несли холстину, а теперь по эфиру туда несется радиомузыка.
Вместо имущества — красота!
Поэтому жители перешли на экономический строй существования.
Иван Палыч — наиболее выдающийся, в общем и целом, задонский экономик. Он имеет
одну пару сапог уже двенадцать лет — и они еще новые и гожие в долгую носку. Иван Палыч опытом и собственной осмысленностью дошел, что у сапог есть четыре врага: атмосфера —
дух, вода — гидра, уличный торец и хождение без надобности.
После каждого своего похода в город или в грунтовые окрестности его Иван Палыч сапоги
снимал, стирал с них тряпочкой пыльцу, мазал неспешно и слегка ваксой, чтобы не бередить
зря кожу, и, приподымая осторожненько за ушки, опускал в специально для того сшитые
брезентовые мешочки водо и воздухонепроницаемые, набитые сухой овсяной соломой,
ежегодно сменяемой.
После сего мешки запечатывались деревянными пуговицами — рукоделие самого Иван
Палыча — и подвешивались на потолочные гвозди, где воздух суше и покоя больше.
Оно и понятно: сапоги приобретены за 7 рублей, а женитьба Ивану Палычу обошлась
круто в четыре с половиной, но эти чрезвычайные единовременные расходы были с некоторым избытком возвращены приданым жены — домом с палисадом, забором, нужником и сараем,
— имуществом высокой долговечности. Да еще движимого имущества имелась некоторая
наличность. А что оставляют сапоги, когда они износятся?
* * *
Об Иване Палыче можно написать книгу, и можно всю его экономически цельную,
граждански, так сказать, последовательную фигуру понять из следующего заключительного
аккорда — карандаша.
Иван Палыч вышел из первого класса церковноприходской школы, порешив, что от
ученья можно с ума сойти (в тот год повесился сын барина Коншина — студент, начитавшись книжек и переучившись), а главное было в том, что Иван Палыч хотел поскорее зарабатывать
свой гривенник в месяц — и поступил мальчиком в монастырскую ризницу.
Вот с той поры и до сей Иван Палыч имеет один и тот же карандаш — на всю жизнь,
оказывается, достаточно одного карандаша! Вот норма снабжения разума инструментарием!
При этом Иван Палыч не покупал карандаша, а получил его без оплаты от пономаря
Сергея, которому этот карандаш уже не приходился по рукам — по малым размерам вследствие исписки. Пономарь же Сергей сочинял, писал и сбывал на рынок рацеи, поэтому нуждался в
новом, более рациональном карандаше.
Главный враг карандаша — не писание, а чинка. Чинка же имеет в первопричине не расход
графита, а безумную спешку в писании, ненужное нажимание и ломку драгоценного материала,добываемого не то на Урале, не то на Бахчисараевых островах.

Что труднее — добыть графит или сломать карандаш? Вот где премудрость экономики!
Каждого безумца, сломавшего карандаш, надо послать пешком добывать графит!



ИЗ ГЕНЕРАЛЬНОГО СОЧИНЕНИЯ
Демьян Фомич — мастер кожаного ходового устройства
B день Косьмы и Дамиана (теперь Индустриала и Карла) он был именинник, потому что
был Демьян. Демьян Фомич сапожничал — старинное занятие. Дратва — стерва — долго его удручала своим наименованием, пока он не притерпелся; только наващивал дратву. Демьян
Фомич — всегда в сердечном остервенении и раздражаясь попусту на ее мертвое тело.
Но делать нечего. Демьян Фомич был чтец и жил по прочтенному в умной книге правилу:
«кто начал жить и сказал, не разумея, «а», тот пусть созиждет свою жизнь так и далее до
фиты и ижицы».
И Демьян Фомич стерпивал время и вымалчивал дни, подвигаясь к ижице.
Но пока терпел Демьян Фомич, шея и лицо его покрылись буграми омертвевшей кожи,
волосы из рыжекудрых стали белыми, а потом табачного вечного цвета.
Тем временем ижица была истреблена большевиками, и Демьян Фомич не мог добиться
у знающих людей, какая буква ее заместила. Последняя буква должна быть такой, какая не
пишется и не читается: это глагол — мудрое слово, знак конца разума и угасания чувства
сердцебиения.
В старинное время Демьян Фомич читал библию и ужасался: до точности исполнялись
означенные события и не было милосердия!
Женат Демьян Фомич был на кухарке Серафиме, худощавой и злостной женщине,
двадцать четыре года пилившей душу Демьяна Фомича деревянной пилой, пока в ней не
опростоволосилась вся душа и она не увидела, что оба они нагие и муж ее уже не отдышится от сквозного тридцатилетнего труда и не изменит ни с какой пышной женщиной.
* * *
Городок, в котором стояло жилище Демьяна Фомича, занимал местоположение древнего
талдомовского татарского становища. Здесь отсыпались татарские всадники от великой степной скачки перед штурмом ТроицеСергиевской лавры.

Оттого на некоторых лицах талдомовских сапожников до сих пор не стерлись древне
азийские черты: у некоторых темен волос, как у индейцев, другие имеют распертые скулья и
сжатые глаза, а многие сапожники любят змей, будто они родились в пустыне или на Памире.
Город был ветх, пахнул кожаным хламом, ваксой и мышью, точившей в ночное время
кожу по углам.
В городке была распространена простуда: сапожники, раздевшись, выбегали в холодную
пору в уборные и остужались.
Мокрые поля вокруг города были изредка возделаны, а чаще имели назначение
подошвы неба.
Это мне все рассказал Демьян Фомич — его живые слова.
Демьяновы предки тут четыреста лет наращивали стаж и квалификацию, так что один из
них — Никанор Тесьма — уже делал сафьяновые полусапожки Иоанну Грозному. А другой
предок Демьяна Фомича, сбежав из солдат на волгодонские степи, впоследствии чинил сапоги Степану Разину и был помилован единственно изза своего знаменитого мастерства; он дожил
жизнь в Москве, перейдя стариком на валенки.
Были у Демьяна Фомича в родне и латошники — люди ущербного мастерства, в которых
ремесло пятисотлетнего племени уставало и временно угасало.
В 1812 году, во время нашествия Наполеона и народов Европы, жил дед Демьяна Фомича,
— по прозвищу Серега Шов, — великий мастер и изобретатель пеших скороходов, сподвижник БарклаядеТолли: один отступал, другой шил сапоги впрок, чтобы было в чем наступать в
свое время.
Серега Шов говорил будто бы в Москве с Наполеоном:
— Землю обсоюзить восхотели, ваше величество, а она валенок, а не сапог, и вы не
сапожник!
Наполеону перевели, и он смеялся:
— Скажите, пока я только снимаю опорки с мира, а когда он будет весь бос, я выучусь
быть для него сапожником!
Сергей Шов умер в 1851 году в Марселе от холеры, где он имел мастерскую морской
обуви с вывеской:
CEPЖ ШОВЬЕ

Вдова Сереги, — Аграфена Шовье, — вышла замуж вторично за голландца, штурмана
дальнего плавания, и пропала без вести: говорят, будто бы ее с мужем съели африканцы на
одном океанском острове после кораблекрушения.
Сын ее — от Сереги — вернулся домой и отцовствовал над Демьяном Фомичом; другой сын Аграфены — от голландца — писал сочинения и умер тому тридцать лет в славе и чести, будто бы в Америке.
Талдомский сапожник везде дело найдет и не изгадит его, а доведет до почитания!
* * *
Демьян Фомич работал, как во сне, думая о третьих лицах и вещах: до того привычно
стало обувное дело для него. Он мне открыл свою сокровенную думу:
— Хочу, — говорил, — изменить исторический курс своего родаплемени.
— Демьян Фомич был чтец и умел сказать что надо!
— Какой курс? Зачем?
— Так, — говорил, — уйду с обужи на другое занятие. Все равно вскоре не будет
сапожников, — я машину сапожную изобрел для всякого кожаного ходового устройства...
— Покажика ее, Демьян Фомич.

Демьян Фомич показал: десять листов ватманской бумаги, на ней умелые чертежи; все
уже пожелтело, давно, наверное, работал над этим Демьян Фомич.
— Вы это сделали?
— Нет, были и помощники, — свояк помогал, он в Коломне техник.
Я разглядывал — как будто грамотно и остро задумано, но я электрик и не вполне еще
усвоил обувное мастерство — действительно искусное и трудное дело, хотя и я в детстве шил сапоги с Кузьмой Ипполитычем, другим талдомским сапожником, попаивавшим меня водочкой
и неожиданно умершим десять лет назад восьмидесяти лет от рождения.
— Какое же новое дело вы изберете, Демьян Фомич?
— А ты не зря расспрашиваешь? — спросил Демьян Фомич и бросил кожу в таз с водой.
— Ну, ладно, по сурьезному поговорим! Уйду будочником на Уральскую железную дорогу, буду жить в степи. Я хочу написать сочинение, самое умное — для правильного вождения жизни
человека. И чтобы это сочинение было, как броня человеку, а сейчас он нагой!.. В будке будет тихо, кругом сухие степи, делов особых не будет... А то так и умрешь голышом, а я выдумал все мировождение по направлению к праведному веку. Двадцать лет мучился головой, а теперь покоен!.. И ты ведь ничего не знаешь? Глист тебя сжует в гробу — и все!..
— Это верно, — думал я дома вечером, зачитываясь «Красной Новью», — верно задумал
Демьян Фомич: четыреста лет жили предки его — сплошные сапожники; в этом роду скопилось столько мозговой энергии, что она неминуемо должна взорваться в последнем потомке рода
— Демьяне Фомиче.
И, действительно, это будет крик мудреца, молчавшего четыреста или пятьсот лет. Его
мысль будет необыкновенной и праведной — столько лет скапливался и сгущался опыт и мозг стольких людей!..
* * *
На другой день было воскресенье.
Мастера поздно пили чай и читали газеты.
Я потратил день на раздумье и хождение по местным торфяным болотам.
Скуден север, скудно даже летнее наше небо. В бараках торфяников пела гармония, над
Москвой летали аэропланы и стоял газ напряжения ее машин и людей. Тихо росла отрава и
заунывно звонила старая церковь из недалекой деревни.
Возвратившись в город, я увидел небольшое гульбище. В средине народа стоял Демьян
Фомич. Он был пьян, на нем был старый цилиндр, под мышкой он держал благородную собачку,а другой рукой обнимал за шею малорослого беспризорного.
Демьян Фомич был в Москве и оттуда привез все удовольствия. Народ смеялся.
Из цилиндра вылезали тараканы и ползли по лицу Демьяна Фомича; тараканов,
попадавших в рот, Демьян Фомич жевал и, очевидно, глотал — подскакивал кадык.
— А, друг сурьезный!.. читал?.. Торфяников высоким напряжением поубивало... А я сам
от собственного напряжения убиваюсь!.. Эх, вша ты, подметка!.. Может, у меня в голове
бесконечные пространства жмутся от давки, как угнетенный класс пролетариата!..
Я с детства знал, по отцу, что такое пьяный мастеровой человек — это невыносимо,
говорят. Но я люблю пьяных людей, это искреннее племя.
И пошел с Демьяном Фомичом разговор договаривать и чай пить, заодно.



Крюйс
Cтоит лето на уездном дворе домовладельца Крюйса. Федор Карлович Крюйс — потомок
давнего голландского адмирала Крюйса, служившего у Петра первого по кораблестроительному делу в г. Павловске, что стоит на Дону при впадении в него реки Осереды.
На дворе Крюйса растут лопухи, меж коих в нужные места протоптаны дорожки. С утра до заката стоит на дворе суета насекомых и в почве идет возня червей, залезающих в глубины< грунта. Сам Крюйс лег в погребе отдохнуть после обеда. Русский континент пылал и плыл в
пьянном и страстном июньском солнце, терпеливо наращивая на себе, макаясь в солнце, зерна, деревья, ветры и тесто незарегистрированной визжащей твари. К полудню особенно разростался
гул гадов, и поэтому Крюйс уходил в прохладу погреба, в соседство слепого и мыслящего червя,
жизнь которого была очевидна на живом разрезе земли в погребе. Федору Карловичу было теперь 48 лет.
От 20 до 35 лет он был погонщиком лошадей на дилижансе. Лошади не шли и не бежали,
а поспешали уездной рысью, и то не все враз; а Федор Карпыч (так его порусски звали) то
разминался рядом с лошадьми, то сидел на крыше дилижанса и от скуки угрожал расправой
кнутом пашущим мужикам. Через каждые 20 верст — всех было 80 — Федор Карпыч
выдергивал волос из лошадиных хвостов, беря его поближе к луковице, и продавал в курени донских рыбаков.
Так зря прошли 15 лет. Полевые дороги, скорбь, старушкибогомолки и тихие домовладельцыстарички в
дилижансе приучили Федора Карпыча к раздумью. Федор Карпыч не женился, считая, что
человек расходуется и стареет не столько от забот и трудов, сколько от женыженщины, и что бедность и всякое ослушание и преступление по земле течет из семьи. Да и потом — родится сын, а может, он дурак окажется, и наверное будет дурак, и только зря жизнь возмутит.
Жизнь будет держаться на земле, пока она будет считать себя малой вещью. Все иное —
неосторожность, дурья сила и грозит гибелью. Следует испивать влагу малыми глотками, —
запой, жадность остудит и повредит желудок: разведет в нем глистов, которые тебя источат, а
потом сами подохнут в тесноте и прахе гроба от бескормицы и тоски.
Скупо надобно в себе держать телесные силы, живя спрохвала и елееле, — как бы нехотя и когото одолжая безвозвратно, терпя жизнь лишь из жалости к ней самой несчастной.
Таково было экономическое существо натуры Федора Карповича. И, действительно, он
нажил домик и дворик оттого, что был бобылем. Действительно, Федор Карпович остался как бы средним существом, — не старым, далеким от смерти, хотя и не очень был доволен своим рождением.
Но Федор Карпыч был не прост и не особенно сложен, — он был неведом, как все люди;
неведом, т. е. не записан в ведомость, а если и записан, то не весь, — не хватило в ведомости граф.
В дни зимы и в лунные ночи Федор Карпович писал сочинения.
Я был сыном рыбака. Покупал в детстве, по поручению отца, коний волос у Федора
Карпыча. Потом стал писателем, потом инженером, потом профработником. Потом я решил
лишить себя всех чинов, орденов и бронзовых медалей и уехал на родину, на Дон, на его песчаное прохладное дно, в его тихие затоны и на каменистые перекаты, где в зарю густо идет рыба на нахлыст.
Поселился я, понятно, у Федора Карпыча.
Мы жили, ловили рыбу и мудрили.
Федор Карпыч ночами иногда писал, когда я, по молодости, спал.
И раз, опять в жару, в самую страсть и в стрекозиный зуд, — когда мы отдыхали с Федором Карпычем в погребе, — Федор Карпович почитал мне коечто из своего фундаментального
труда:
ГЕНЕРАЛЬНОЕ
СОЧИНЕНИЕ
О ЗЕМЛЕ
— И —
О ДУШАХ ТВАРЕЙ,
НЕСЕЛЯЮЩИХ ЕЕ
* * *
Вот оно, судя по моей небрежной памяти:
«Ты жил, жрал, жадствовал и был скудоумен. Взял жену и истек
плотию. Рожден был ребенок, светел и наг, как травинка в лихую осень.
Ветер трепетал по земле, червь полз в почве, холод скрежетал и день кратчал.
Ребенок швеи рос и исполнялся мразью и тщетой окрестного зверствующего мира.
А ты благосклонен был к нему и стихал душою у глаз его.
Злобствующая зверья и охальничья душа утихомиривалась, и окаянство твое гибло.
И вырос и возмужал ребенок. Стал человек, падкий до сладостей и до тесной теплоты чужеродного тела, отвращающий взоры от Великого и
Невозможного, взыскуя которых только и подобает истощиться чистой и истинной человечьей душе.
Но ребенок стал мужем, ушел к женщине и излучил в нее всю душевную звездообразующую силу. Стал злобен, мудр мудростью всех жрущих и
множащихся, итак погиб навеки для ожидавших его вышних звезд. И
звезды стали томиться по другому. Но другой был хуже и еще тоще душою: не родился совсем.
И ты, как звезда, томился о ребенке и ожидал от него чуда и
исполнения того, что погибло в тебе в юности от прикосновения к
женщине и от всякого умственного расточительства.
Ты стал древним от годов и от засыпающей смертью плоти. Ты опять один и пуст надеждами, как перед нарождением в мир сей натуральным.
Я слышу — скулит собака, занимаясь расхищением своей души.
Так и вся окрестная жизнь — вор, а не накоп, и зря она занялась на
земле, как полуночная заря.
Кто же людям сбережет душевность, плоть и грош?
Кто же заскорлупит теплоту жизни в узкой тесноте, чтобы она стала горячим варом?»
____________________
Федор Карпыч почитал, а я послушал — и мы оба вздохнули от умственного усердия.
— Ну как: приятно обдумано? — спросил Федор Карпыч.
— Знаменито! — выразился я, томясь в нечаянном голоде.
— Тото и оното! — отвлеченно сказал Федор Карпович. — Ну пойдем щи есть, а то
ослабнем!
Мы вылезли из погреба и двинулись сквозь лопухи и дворовый бурьян, сбивая мошек,
бабочек и прочую дрянь с их маршрутов.

Душевная ночь
Сердце — трус, но горе мое храбро.
Cкорбь и скука в одиннадцать часов ночи в зимней деревенской России. Горька и жалостна
участь человека, обильного душой, в русскую зиму в русской деревне, как участь телеграфного
столба в Закаспийской степи. Скудость окрест и малоценные предметы. Вьюга гремит в порожнем небесном пространстве, и в душе наступило смутное время.
Был холод, враг, аж пот на ногах мерз. Кровь в жилах, оголодавших за дальнюю дорогу,
сгустела в сбитень и стужа кипела на коже варом.
Посерьезнел крестьянский народ и надолго забился в тихие дымные деревни и там задумался безвестными, сонными думами — про скот, про первоначальные века, про все.
Мыслист русский народ, даром что пищу потребляет малопитательную. Волчьи ночи — века,
темь и немость хат, лунный неземной огонь на небе, над рекою пурги, душевная доброта человека
от понимания мира — все видимое и невидимое, как вода сквозь грунт, стекает в сердце тайным ходом и орошает жизнь. Едешь неспешно, лошади кормлены на заре, и вся их мочь, давно иссосана ледяными ветрами.
Едешь, а душа томится по благолепию, по лету, по благовеющему климату.
Зима дадена для обновления тела. Ее надо спать в жаркой и тесной норе, рядом с нежной
подругой, которая к осени снесет тебе свежего потомка, чтобы век продолжался...
* * *


История иерея Прокопия Жабрина
Жил он в уездном обыкновенном советском городе, весьма смиренном. Здесь даже
революции не было: стали сразу быть совучреждения, для коих мобилизовали по приказу чрез
ревуштаба местных барышень, от 18 до 30 лет от роду, дав им по аршину ситца и по коробке
бычков — для начала. Иерей Прокопий жил не спеша, всегда в одинаковой температуре, твердо,
как некий столп и утверждение истины. Ибо истина и есть покой. Покой же наилучше обретается
в супружестве, когда сатанинская густая сила, томящая душу демоном сомнения и движения, да исходит во чрево жены:
— Жена! Ты спасаешь мир от сатаныразрушителя, знойного духа, мужа страсти и всякой
свирепости. Да обретется для всякой живой души на земле жена, носительница мира и
благоволения! Аминь!
Хорошо, во благомыслии жил иерей Прокопий. И вот единожды, как говорится в суете,
рак крякнул: свою могущественную длань иерей Прокопий опустил на главу благоверной.
Была на дворе духота, мухи поедом ели, бога, говорят, нету — так бы и расшиб горшок
какойнибудь. А тут жена Анфиса ходит, сопит, из дому гонит: полы будет мыть, к празднику
прибирать.
Прокопий, иерей, утром не наелся: пища пошла на оскудение, а день велик — деться некуда, сила в теле напирает.
И совершил Прокопий злодейство.
Жена Анфиса раз — в чрезревуштаб:
— Мой поп Прокоп дерется и власть Советскую ругает (сука была баба!).
— Как так поп дерется? — спросил комиссар, товарищ Оковаленков. — Арестовать
этого неестественного элемента! Дать предписание учеке!
И стал пребывать иерей Прокопий в затворничестве.
— За что, отец, присовокупились к нам? — спросил его купец Гнилосыров. — Вам тут быть немыслимое дело.
Иерей Прокопий прохаркнулся, прочистил свой чугунный бас:
— Гогого! Да все бабы, стервы, шут их дери!
И стала с этой поры Анфиса носить Прокопию обеды в учеку, — ходит, плачет.
— Товарищ комиссар, отпусти домой Прокопа Жабрина!
— Обождет, — отвечал товарищ Оковаленков, — элемент весьма контрреволюционный!
Пускай поступит на службу Советской власти — смоет свой позор трудовым подвигом.
Обрадовалась Анфиса, а потом и Прокоп. Должность нашли сразу: в канцелярии
чрезуфинтройки.
Прослужил иерей Прокопий месяца дватри: делов никаких нету, скука, дожди пошли на
улице.
— Хоть бы живность какую увидеть, поговорить бы с кем, — думал Прокоп, — люди
кругом все охальники...
Приучился Прокоп курить: чадит весь день. Сидел иерей на входящих и исходящих. Придет
бумажка, полная тьмы и скудных слов. Долго мыслит над ней Прокопий, потом запишет и опять задумается. И было три праздника подряд. Анфиса опять начала грызть попа. Тогда он придумал в
единочасье: поймал у себя двух вошек и посадил их в пустую спичечную коробку:
— Живите себе на покое и впотьмах.
На другой день взял зверьков на службу. Раскрыл входящий и пустил их на белый лист
пастись.
Сам пописывает, а глазами следит, как вошки бродят в поисках продовольствия, но тщетно.
Жить стало способней, и радостно одолевалось время бытия иерея.

Но судьба стремительна, и еще неодолимы для человека тяжкие стопы ее!
Через полгода скончался иерей Прокопий Жабрин, журналист чрезуфинтройки. Страшна
и таинственна была смерть его: от частого курения образовался в горле иерея слой сажи.
И надо же было привезти одному старому знакомому Прокопия, мужичку из дальней
деревни, корчажку самогонки, весьма крепкой. Давно не выпивал Прокопий: взял и дернул.
Самогон вдруг вспыхнул в нелуженом горле — и загорелась сажа от махорки.
Для иерея наступил час светопреставления, и он скончался, занявшись огнем внутри.
Не от лютых скорбей, не плавающим и путешествующим и не от прочего, а от деревенского жидкого топлива погиб Прокопий Жабрин.
____________________
Когда донесли об этом его высшему начальству — товарищу Оковаленкову — тот
остановился подписывать бумаги и сказал в размышлении:
— Жалостно както, черт его дери! Евтюшкин, выпиши его бабе пуд проса!


Луговые мастера
Небольшая у нас река, а для лугов ядовитая. И название у ней малое — Лесная Скважинка.
Скважинкой она прозвана за то, что омута в ней большие: старики сказывали, что меряли рыбаки
глубину деревом — так дерево ушло под воду, а дна не коснулось, а в дереве том высота большая
была — саженей пять.
Народ у нас до сей поры рослый. Лугов — обилие, скота бывало много и харчи мясные — каждое воскресенье.
Только теперь пошло иное. На лугах сладкие травы пропадать начали, а полезла разная
непитательная кислота, которая впору одним волам.
Лесная Скважинка каждую весну долго воду на пойме держит — в иной год только к
июню обсыхают луга. Да и в себя речка наша воду начала плохо принимать: хода у ней засорены.
Пройдет ливень — и долго мокреют луга, а бывало — враз обсохнут. А где впадины на лугах
— там теперь вечные болота стоят. От них зараза и растет по всей долине, и вся трава
перерождается.
Село наше показенному называется Красное Гвардейское, а постаринному Гожево.
* * *
Жил у нас один мужик в прозвище Жмых, а по документу Отжошкин.
В старые годы он сильно запивал.
Бывало — купит четверть казенной, наденет полушубок, тулуп, шапку, валенки и идет в сарай. А время стоит летнее.
— Куда ты, Жмых? — спросит сосед.
— На Москву подаюсь, — скажет Жмых в полном разуме.
В сарае он залезал в телегу, выпивал стакан водки и тогда думал, что поехал на Москву.
Что он едет, а не сидит в сарае на телеге — Жмых думал твердо. И даже разговаривал с
встречными мужиками:
— Ну што, Степан? Живешь еще? Жена, сваха моя, цела? А тот, встречный Степан, будто бы отвечает Жмыху:
— Цела, Жмых! Двойню родила! Отбою нету от ребят!
— Ну ничего, Степан, рожай, старайся, воздуху на всех хватит, — отвечал Жмых и как
бы ехал дальше.
Повстречав еще койкого, Жмых выпивал снова стакан, а потом засыпал. Просыпался
он недалеко от Москвы.
Тут он встречал, будто бы, старинного знакомого, к тому же еврея:
— Ну как, Яков Якович! Все тряпки скупаешь, дерьмом кормишься?
— По малости, господин* Жмых, по малости! Чтото давно не видно вас, соскучились!
— Ага, ты соскучился! Ну, давай выпьем!
И так, Жмых, — встречая, беседуя и выпивая, — доезжал до Москвы, не выходя из сарая. Из Москвы он сейчас же возвращался обратно — дела ему там не было — и снова
дорогу ему переступали всякие знакомые, которых он угощал.
Когда в четверти оставалось на донышке Жмых допивал молча один и говорил:
— Приехали! Слава тебе, господи, уцелел! Мавра, — кричал он жене, — встречай гостя,— и вылезал из телеги, в которой сидел уже четвертый день. После этого Жмых не пил с полгода, потом снова ехал в Москву.
Вот какой у нас Жмых: мужик, что надо, но мощного разума человек!
* * *
Позже, в революцию, он совсем остепенился:
— Сурьезное, — говорит, — время настало! Ходил на фронте красноармейцем, Ленина
видал и всякие другие чудеса, только не все подробно рассказывал:
— Не твое дело, — говорит.
Воротился Жмых чинным мужиком.
— Будя, — говорит. — Пора деревню истребить!
— Как так, за што такое? — спрашивают его мужики. — Аль новое распоряжение такое
вышло?
— Оно самотеком понятно, — говорил Жмых. — Нагота чертова! Беднота ползучая! Што у нас есть? — Солома, плетень да навоз! А сказано, что бедность — болезнь и непорядок,
а не норма!..
— Ну и што ж? — спрашивали мужики — А как же иначе? Дюже ты умен стал!
Но Жмых имел голову и стал делать в своей избе особую машину, мешая бабьему хозяйству. Машина та должна работать песком — кружиться без останову и без добавки песка, которого требовалось одно ведро. Делал он ее с полгода, а может и больше.
— Ну, как, Жмых? — спрашивали мужики в окно. — Закрутилась машина? Покажь
тогда!
— Уйди, бродяга! — отвечал истомленный Жмых. — Это тебе не пахота — тут техническое дело!
Наконец, Жмых сдался.
— Што ж, аль песок слаб? — спрашивали соседи.
— Нет — в песке большая сила, — говорил Жмых, — только ума во мне не хватает:учен дешево и рожден не по медицине!
— Вот оно што! — говорили соседи и уважительно глядели на Жмыха.
— А вы думали што? — уставлялся на них Жмых. — Эх вы, мелкие собственники!
* * *
Тогда Жмых взялся за мочливые луга.
И действительно — пора. Избыток народа из нашего села каждый год уходил на шахты, а
скот уменьшался, потому что кормов не хватало. Где было сладкое разнотравие — одна жесткая
осока пошла. Болото загоняло наше Гожево в гроб.
* Тогда еще господа были: дело довоенное. — Прим. Автора

То и взяло Жмыха за сердце.
Поехал он в город, привез оттуда устав мелиоративного товарищества и сказал обществу,
что нужно канавы по лугу копать, а саму Лесную Скважинку чистить сквозь.
Мужики поломались, но потом учредили из самих себя мелиоративное товарищество.
Назвали товарищество «Альфа и Омега», как указано было в примере при уставе.
Но никто не знал, что такое Альфа и Омега!
— И так тяжко придется — дернину рыть и по пузо копаться, — говорили мужики, — а тут Альфия. А может она слово какое законное, а мы вникнуть не можем и зря отвечать придется!
Поехал опять Жмых — слова те узнавать. Узнал: «Начало и Конец» — оказались.
— А чему начало и чему конец — неизвестно? — сказали гожевцы, но устав подписали
и начали рыть землю: как раз работа в поле перемежилась.
Тяжела оказалась земля на лугах: как земля та сделалась, так и стояла непаханая.
Жмых командовал, но и сам копался в реке, таская карчу и разное ветхое дерево.
Приезжал раз техник, мерял болота и дал Жмыху план.
Два лета бились гожевцы над болотами и над Лесной Скважинкой. Пятьсот десятин
покрыли канавками, да речку прочистили на десять верст.
И, правда, что и техник говорил, луга осохли.Там, где вплавь на ладье едва перебирались, на телегах поехали — и грунт, ничего себе, держал.
На третий год все луга вспахали. Лошадей измаяли вконец: дернина тугая, вся
корневищами трав сплелась, в четыре лошади однолемешный плужок едва волокли.
На четвертый год весь укос с болот собрали и кислых трав стало меньше.
Жмых торопил всю деревню — и ни капли не старел ни от труда, ни от времени. Что значит польза и интерес для человека!
* * *
На пятый год травой тимофеевкой засеяли всю долину, чтобы кислоту всю в почве
истребить.
— Мудер мужик! — говорили гожевцы на Жмыха. — Всю Гожевку на корм теперь
поставил!
— Знамо, не холуй! — благородно отзывался Жмых. Продали гожевцы тимофеевку —
двести рублей десятина дала.
— Вот это да! — говорили мужики. — Вот это не кроха, а пища!
— Скоты вы! — говорил Жмых. — То ли нам надо? То ли Советская власть желает?Надобно, чтоб роскошная пища в каждой кишке прела!..
— А как же то станется, Жмых? И так добро из земли прет! отвечали посытевшие от болотного добра гожевцы.
— В недра надобно углубиться! — отвечал Жмых. — Там добро погуще! Может, под
нами железо есть, аль еще какой минерал! Будя землю корябать — века зря проходят!.. Пора промысел попрочней затевать!
— В нутро, это действительно, — ответил Ёрмил, один такой мужик. — Снаружи завсегда
одна шелуха!
— Ну ясно: пух и прыщи! — подтвердил Жмых. — А прочное довольствие в нутре находится!
— Да будя, едрена мать, языки чесать! — с резоном выразился Шугаев, ходивший в
председателях. — Нам теперча сепараторы надо завести, а то продукт сбывать нельзя, а тут
сухостойным делом займаются: как бы поскорей в нутро забраться! Вот ляжешь в могилу —тогда там и очутишься!..

Лесная Скважинка сипела в русле, и пахучие пространства говорили о прелести сущей
жизни.

ДУША ЧЕЛОВЕКА — НЕПРИЛИЧНОЕ ЖИВОТНОЕ
1. Рассуждение о cyти дела
Фельетон — это, в сущности, маленький манифест только что рожденного не по своей
воле бандита, а по воле своих свах и бабушек: «исторической необходимости», «естественного хода вещей», «действительности» и прочих старых блудниц и гоморрщиц. Причем иногда, и
чаще всего коммунист, вдруг ощущает себя как бандита и в сердце его радостно и свободно
начинает выть справедливый чудесный зверь. Такой «коммунист» кажется всем неприличным:
у него оголилась душа, он начинает смеяться, надевает обыкновенные штаны и уходит «домой»— в цех.
— Товарищ! — говорят ему. — Надо жить только в гостиных и залах души. А ты живешь
в клозете. Опомнись, брат. Не смотри чертом... Не собирай нищих за городом. Ты думаешь,
они способны направить революцию. Нет, брат, оставь; не тряси штанами нищими, мы и брюки видали...
И они замолчали. Другой, что говорил, ушел. Остался один, у кого в сердце зверь и душа
свободна от белья и сапогов приличий. Он видел остро и радостно. Его тело скрипело под
напором крови и горело, как огнедышащий вулкан. В голове танцевали четкие фигуры
развратных мыслей. Он был один, один — с неисчислимыми массами неведомых, идущих к
нему товарищей, решивших взорвать мир без определенной цели, без программ и политики, а ради самих себя, ради своей страсти к невозможному...
Он увидел весь мир во всем его приличии и свою душу во всем ее неприличии. Первое
дело он снял шляпу жизни — жену — и отпустил ее домой, в деревню. Пусть песни вечером
поет. Он и песню для нее сочинил и посвятил ее ей.
Теперь он глядел на старую жабу — действительность, — и от ее мелочей у него нутро затихало.
Он же был динамитом действительности и радовался своей справедливости.
Подойдет его время. Пока же он и спит, и обедает в клозете жизни — своей душе.
Он знал одно: эти мелочи — вся истина жизни. Идеал, дух и прочие юбки старых дев —это суть только заблуждающаяся материя.

2. Революционер в полном облачении
Площадь. Красные войска, рабочие, женщины, дети. После дождя вся земля под стеклом.
Гремит и движется под солнцем живая революция. Никто не верит, что есть невозможное.
Парад. Черные чертики — фотографы — снимают пролетариат. Люди в полном
облачении, т.е. галифе, нагане, коже и т.д., устанавливают порядок, чтобы было приличное лицо у революции.
К суетящейся хохочущей толпе, повторившей на квадратной сажени Октябрь,
подскакивает официальный революционер, бритый и даже слегка напудренный. Так чутьчуть, чтобы нос не блестел.
— Осади, осади назад — говорят вам. Рабочие и женщины осадили. Они вполне поняли, революция затихла. Галифе скакнуло дальше.
Революция сменилась «порядком» и парадом.



Потомки Солнца
Я сторож и летописец опустелого земного шара. Я теперь одинокий хозяин горных вершин,
равнин и океанов. Древнее время наступило на земле, как будто вотвот двинутся ледники на
юг и береза переселится на остров Цейлон.
Но кротко и бессмертно над головою голубое небо, спокойно и ясно мое сознание, тверда и могущественна моя многовидевшая человеческая рука: я не позволю совершиться тому, чего я не хочу, за мной века работы, катастроф и света мысли. Вверху, на движущихся звездах, земное
мое человечество — странник и мыслитель. Передо мною Средиземное море, жалкие организмы, тепло и ровный скорбящий ветер.
Древняя любимая земля. Сколько пережили мы с тобою битв, труда, сказок и любви!
Сколько моей мысли ушло на твое обновление! Теперь ты вся — мой дом. Дуют ровные теплые
ветры, по указанным человеком путям, курсируют в океанах теплые течения. Прорваны галереи
для воздушных потоков в горных цепях. Горячий туркестанский вихрь с песком несется к
Северному полюсу. Давно разморожены льды обоих северных океанов и совершены все великие работы, осуществлены все глубокие мечты.
На земле стало тихо, и ночью мне слышен ход звезд и трепет влаги в стволах деревьев.
Нет больше катастроф, спазм и бешенства в природе. И нет в человеке горя, радости,
восторга — есть тихий свет сознания. Человек теперь не живет, а созидает. Сознание. Всю
жизнь я служил тебе в рядах человечества, и твоею силою теперь люди перенаселились на
далекую звезду и с нею движутся по вселенной.
1924 год. В этот год в недрах космоса чтото родилось и вздрогнуло — и земля окуталась
пламенем зноя. Северные сияния полыхали над Европой, и самые маленькие горы сделались
вулканами. Оба магнитные полюса стали блуждать по земле, и корабли теряли направление.
Это, может быть, комета вошла в наш звездный рой и вызвала это великое возмущение.
В зиму 1923-24 г. замерзло Средиземное море и совсем не выпало снега, только морозный
железный ветер скрежетал по пространству от Калькутты до Архангельска и до Лиссабона. И
жили люди в смертельном ожидании. Во всю зиму ни тучей, ни туманом не запятналось небо.
Исчезло искусство, политика и под кувалдой стихий перестраивалось само человеческое
общество. Нация, раса, государство, класс — стали дикими бессмысленными понятиями —
остались одни несчастные и герои. Несчастные бросились в церкви, в искусство, в наслаждение
духом; герои ополчились на мир, против расплясавшейся материи. Этими героями были не
одиночки, а огромные коллективы — коммунистические партии и огромные куски рабочего
класса и молодежи.
Социальная революция совершилась быстро, всесветно и без страданий, ибо встала вторая
задача — восстание на вселенную, реконструкция ее, переделка ее в элемент человечества —
и эта новая, великая и величайшая революция одним своим преддверием, одним дыханием,
выжигающим все бессильное и ошибочное уже истребила гнилые мистические верхи
человечества, оставив лишь людей без чувств, без сердца, но с точным сознанием, с числовым
разумом, людей, не нуждающихся долго ни в женщинах, ни в пище и питье и видящих в природе
тяжелую свисшую необтесанную глыбу, а не бога, не чудо и не судьбу.
Остались люди, верящие в свой мозг и в свои машины — и было просто, тихо и спокойно
на земле, даже както чисто, все видели опасность, но не дрожали от нее, а сгрудились,
соорганизовались против нее. Получилось так: все человечество и вся природа — враг против
врага, а между ними толстым слоем машины и сооружения.
Человечество видело, сознавало, думало, изобретало и завоевывало себе жизнь через
завоевание вселенной. Машины работали и лепили из корявой бесформенной жестокой земли дом человечеству. Это был социализм.
Глубокое, тихое, задумавшееся человечество. Гремящая, воющая, полная
концентрированной мощи, в орбите электричества и огня армия машин, неустанно и беспощадно
грызущая материю.
Социализм — это власть человеческой думы на земле и везде, что я вижу и чего достигну
когданибудь.
Из племен, государств, классов климатическая катастрофа создала единое человечество,
с единым сознанием и бессонным темпом работы. Образ гибели жизни на земле родил в людях
целомудренное братство, дисциплину, геройство и гений.
Катастрофа стала учителем и вождем человечества, как всегда была им. И так как все
будущие силы надо было сконцентрировать в настоящем — была уничтожена половая и всякая
любовь. Ибо если в теле человека таится сила, творящая поколения работников для длинных
времен, то человечество сознательно прекратило истечение этой силы из себя, чтобы она
работала сейчас, немедленно, а не завтра. И семя человека не делало детей, а делало мозг,
растило и усиливало его — этого требовала смертельная эпоха истории.
Так было осуществлено целомудрие, и так женщина была освобождена и уравнена с
мужчиной. Раньше женщина работала слишком тяжко — творила творца, — чтобы быть равной
мужчине, ибо он был лодырь по сравнению с ней и имел больше органических сил поэтому.
Но люди неутомимо шли к высшей форме своего единения и знали, что, пока человека
с человеком разделяет не раздавленная не покоренная до конца материя, этого единения не
может быть.
Вещь стояла между людьми и разделяла их в пыль. Вещь должна быть истреблена.
И вот явился институт изобретений Елпидифора Баклажанова, в котором был сделан
первый тип фотоэлектромагнитного резонатора трансформатора: аппарата, превращающего
свет солнца, и звезд, и луны в электрический обыкновенный ток. Им был разрешен
энергетический вопрос (получение наибольшего количества полезной энергии с наименьшим
живым усилием), выражением которого и была вся человеческая история. Вселенная была
вновь найдена как купель силы — обитель переменного тока ужасающей мощи.

Влагооборота на земле не было — вода ушла глубоко в грунт и там стояла мертвой. И
свет был запряжен в работу: зашуршали мощные центробежные насосы и электромагниты
подтягивали воду на поверхность.
Переменное электромагнитное поле неимоверного напряжения было пущено в корневые
системы растений и, уравнивая поле своего действия в смысле равной его электропроводности,
оно вгоняло элементы питания растений из почвы в их тела. Так был изобретен сухой хлеб, и
только для некоторых культур еще была нужна влага.
Сам я, кто пишет эти слова, пережил великую эпоху мысли, работы и гибели, и ничего во
мне не осталось, кроме ясновидящего сознания, и сердце мое ничего не чувствует, а только
качает кровь. Всетаки мне смешно глядеть на прошлые века: как они были сердечны,
сантиментальны, литературны и невежественны. Это потому, что людей долго не касалась
шершавая спина природы и они не слышали рычания в ее желудке. Люди любили, потели,
размножались, и каждый десятый из них был поэт. У нас теперь — ни одного поэта, ни одного
любовника и ни единого непонимающего — в этом величие нашей эпохи. Человек теперь
говорит редко, но уста его от молчания свежи и слова точны, важны и хрустят. Мы полны
уважения и искренности друг к другу, — но не любви: любовь ведет к падению и сознание при
любви мутится и становится пахнущей жижкой. Время наше раздавило любовь и не велит
родиться ей впредь никогда. Это хорошо, мы живем в важном и строгом месте и делаем трудное
дело. Нам некогда улыбаться и касаться друг друга — у нас еле хватает силы видеть, сознавать
и переделывать не нами и не для нас сделанный мир.
У меня есть жена, была жена. Она строже и суровее мужчины, ничего нет в ней от так
называвшейся женщины — мягкого бесформенного существа. То же видящее, сознающее,
обветренное железной пылью машин лицо, та же рука с изуродованными ногтями, что и у
нас всех.
Только губы потолще и глаза влажнее, чем у меня. И есть в ней нетерпение и тревога, то
еще волнуется материнская сила, не перелитая в мысль. По утрам она обходит электромоторы
и насосы, щупает их температуру и по щелканью ремня прикидывает число оборотов. Я стою
на площадке резонаторной станции и смотрю на нее: такое существо могли родить только наша
бешеная судорожная природа и встречное движение ей жестокого, жестче природы, и
прекрасного существа — человека, который решил заменить вселенную собой. Если б ее кто
нибудь вздумал обнять или сделать какой иной подобный исторический жест, она бы не поняла
и задумалась о нем.
История человечества есть убийство им природы, и чем меньше природы среди людей,
тем человек человечнее, имя его осмысленнее. И в нашу эпоху история достигла экстаза:
обнажена душа солнечного света и свет качает воду, делает хлеб в бессильных и пыльных
пустынях и им питает мозг человека.
Число растет, вес — этими простыми изобретениями липкая и страстная, чувственная,
обваливающаяся земля была превращена в обитель поющих машин, где не стихает музыка
мысли, превращенной в вещь, где мир падает водопадом на обнаженное ждущее сознание
человека. Каждый прожитый, проработанный час заваливал чугунной плитой ревущую бездну под человеком.
И вот как раз были сделаны в институте Баклажанова машины, гонимые светом. Двигаться
по переменному электромагнитному полю очень легко, и если бы не спящий Баклажанов, то
световую летательную машину сделал бы я. Вообще это мастерская уже задача, когда свет
стал током. Конечно, в этой машине не было никаких пропеллеров, моторов, т. к. она
предназначалась для межзвездных дорог, для полей пустого газа.
Обдумав все это, люди решили переехать с земли на другую звезду, а сначала объехать весь звездный рой.
И вот — земля пустая. Ушел человек, и грянули на степи леса, появился зверь и по ночам
впивался он, испуганный, молодыми зубами в бетон мастерских, все еще освещенных и
работавших для того, чтобы влага оборачивалась и не стала бы земля песком и льдом. Но в
мастерских и на оросительных станциях не было человека, и он там был не нужен.
Отчего ушел человек и оставил землю зверю, растению и неустанной машине? Человек,
который так чист и разумен!
Я расскажу. Когда я был молод (это было до катастрофы), я любил девушку и она меня. И
вот после долгой любви я почувствовал, что она стала во мне и со мною как рука, как теплота в
крови и я вновь одинок и вновь хочу любить, но не женщину, а то, чего я не знаю и не видел —
образ смутный и неимоверный. Я понял тогда, что любовь (не эта, не ваша любовь) есть тоже
работа и завоевание мира. Мы отщепляем любовью от мира куски и соединяем их с собой и
вновь хотим соединить еще большее — все сделать собой.
Человечество, сбитое катастрофой в один сверкающий металлический кусок, после годов
точной дисциплины, размеренной чеканной разделенной мысли, единой волны сознания,
бушующей во всех, — уже не чувствует себя толпой людей, а сросшимся физически ощущаемым
телом. И человечество, и зов тоски и влюбленное в мир, ушло искать единства с ним. Но эта
человеческая любовь к миру не есть чувство, а раскаленное сознание, видение недоделанного,
мятущегося, бесцельного, не человеческого космоса. Человек любит не человеческое,
противоречивое ему, — и делает его человеческим.
Почему я остался здесь? Об этом не скажу даже себе. Наши пути с людьми разошлись —
теперь два человечества: оно и я. Я работаю над бессмертием и сделаю бессмертие, прежде
чем умру, поэтому не умру.
____________________
Сейчас вечер. Я прочитал брошюру Баклажанова о природе электричества. Он разгадал
его. Несомненно, электричество есть инерция линий тяготения, тяготение же есть уравнение
структур элементов. Возмущение же линий тяготений и инерция их от этого происходит от пересечения скрещивания и всяких влияний других линий тяготения.
Баклажанов был бессонный, бессменный на работе чудак, но любили его люди.
Уже ночь. Ни одна звезда не пойдет быстрее, ни одна комета без срока не врежется в сад планет. Какой каменный разум.
Я шел и был спокоен. Познание электричества для сознания то же что была когдато любовь для сердца.
Чем мы будем? Не знаю. Безымянная сила растет в нас, томит и мучает и взрывается то
любовью, то сознанием, то воем черного хаоса и истребления, и страшно и душно мне, я чувствую
в жилах тесноту.
Мы запрягли в станки электричество и свет и скоро запряжем в них тяготение, время и
свою полыхающую душу.



Луговые мастера
РАССКАЗЫ (1923)
ТОМ 1

Текст печатается по изданию:
Андрей Платонов. Собрание сочинений в пяти томах. М. Информпечать. 1998. Том 1. Стр. 87-145

Версия для печати [Версия для печати]

Гостевые комментарии: [Просмотреть комментарии (0)]     [Добавить комментарий]



Copyright (c) Альманах "Восток"

Главная страница