Альманах
  Главная страница

 

Выпуск: N 4(16), апрель 2004г

Управление и новые социальные формы

Империя - порождение и разложение

Антонио Негри

глава из книги M. Hardt, A. Negri, Empire (Cambridge, Massachusetts/London, England: Harvard University Press, 2002). и рецензия на нее

Майкл Хардт, Антонио Негри. Империя. Порождение и разложение

(отрывок)

В сущности, во времена Ленина Советский Союз, возможно, расслышал песнь сирены американизма наиболее отчетливо. Задача заключалась в том, чтобы повторить наиболее впечатляющие успехи капитализма, достигнутые Соединенными Штатами. Советы отвергали средства, используемые Соединенными Штатами, и утверждали, что социализм мог бы достичь тех же результатов более коротким и быстрым путем - тяжелым трудом и принесением в жертву свободы. Эта роковая двусмысленность пронизывает и заметки Грамши об американизме и фордизме, один из наиболее важных текстов для понимания проблемы Америки с европейской точки зрения[1]. Грамши считал, что Соединенные Штаты с характерным для них сочетанием новых форм тейлористской организации труда и могущества капиталистов неминуемо установят свое господство, став ориентиром будущего, и это единственно возможный путь развития. Согласно Грамши, вопрос состоит в том, будет ли революция активной (по образцу революции в Советской России) или примет пассивные формы (как в фашистской Италии). Созвучие американизма и государственного социализма должно бы быть очевидным, проявляясь в параллелизме их путей развития по обе стороны Атлантики на всем протяжении холодной войны, что в конечном итоге привело к опасному соперничеству в сфере освоения космоса и гонке ядерных вооружений. Эта параллельность путей развития всего лишь подчеркивает то, что в определенной мере американизм проник в самое сердце даже своего наиболее могущественного противника. Развитие России в XX веке в какой-то степени было микрокосмом развития Европы.

Неспособность европейского самосознания признать собственный упадок часто принимала форму проецирования его кризиса на американскую утопию. Такая проекция продолжалась до тех пор, пока сохранялась настоятельная потребность и необходимость повторного открытия пространства свободы, способного продлить телеологическое видение, высшим выражением которого служит, наверное, гегельянский историцизм. Парадоксы этой проекции множились до тех пор, пока европейское самосознание не столкнулось лицом к лицу со своим явным и необратимым упадком и не обратилось в ответ к другой крайности: важнейший участок соперничества, где подтверждалось и раз за разом усиливалось формальное влияние американской утопии, теперь способствовал обнаружению ее полной несостоятельности. Россия Солженицына стала абсолютным негативом наиболее карикатурных и апологетических образов американской утопии в духе Арнольда Тойнби. Не стоит удивляться, что идеологии конца истории, которые в равной степени являются эволюционными и постмодернистскими, возникают именно для того, чтобы стать завершением всей этой идеологической путаницы. Американская Империя положит конец Истории.

Однако мы знаем, что эта идея Американской Империи как спасения утопии всецело иллюзорна. Прежде всего, грядущая Империя не является американской, а Соединенные Штаты ее центром. Основополагающий принцип Империи, как мы описывали его на протяжении всей этой книги, заключается в том, что ее власть не имеет никакой реальной и локализуемой территории или центра. Имперская власть распределена в сетях посредством мобильных и взаимосвязанных механизмов контроля. Сказанное не означает, что правительство США и территория США ничем не отличаются от правительства и территории какой-либо другой страны: Соединенные Штаты, безусловно, занимают привилегированное положение в глобальных сегментациях и иерархиях Империи. Однако, поскольку власть и границы национальных государств приходят в упадок, различия между национальными территориями становятся все более относительными. Ныне эти различия являются не качественными (каковыми были, например, различия между территорией метрополии и территорией колонии), а количественными.

Кроме того, Соединенные Штаты не в состоянии сгладить или предотвратить кризис и упадок Империи. Соединенные Штаты - это не то место, куда европеец или, что одно и то же, современный субъект мог бы бежать, чтобы избавиться от своей тревоги и не чувствовать себя несчастным; такого места не существует. Средством выхода из кризиса является онтологическая смена субъекта. Следовательно, наиболее важный сдвиг происходит в самом человечестве, ибо с окончанием современности также наступает конец надежде обнаружить то, что могло бы определять личность как таковую, вне сообщества, вне отношений сотрудничества, вне необходимых и противоречивых отношений, с которыми сталкивается человек в лишенном территориальной определенности пространстве, т. е. в мире и массе. Здесь и возникает вновь идея Империи, не как территории, не как образования, существующего в ясно очерченных, определенных масштабах времени и места, где есть народ и его история, а скорее как ткани онтологического измерения человека, которое тяготеет к тому, чтобы стать универсальным.

Кризис

Становление постсовременности и переход к Империи связаны с процессом реальной конвергенции сфер, которые обычно называют базисом и надстройкой. Империя оформляется, когда язык и коммуникация или вообще интеллектуальный труд и взаимодействие становятся ведущей производительной силой (см. Раздел 3.4). Начинает работать надстройка, а вселенная, в которой мы живем, становится вселенной производственных семантических сетей. Линии производства и репрезентации пересекаются и переплетаются в одной и той же семантической и производственной области. В этом контексте различия, которые определяют основные категории политической экономии, начинают стираться. Производство становится неотличимым от воспроизводства; производительные силы сливаются с производственными отношениями; постоянный капитал все чаще образуется и олицетворяется переменным капиталом - умами, телами и взаимодействием производящих субъектов. Социальные субъекты - это одновременно производители и продукты этой единой машины. Таким образом, в этой новой исторической формации невозможно больше выделить знак, субъекта, стоимость или практику, которые были бы <внешними> по отношению к ней.

Однако образование этой тотальности не отменяет эксплуатацию. Скорее, оно дает ей новое определение, прежде всего по отношению к коммуникации и взаимодействию. Эксплуатация - это экспроприация взаимодействия и уничтожение значений лингвистического производства. Следовательно, в самой Империи постепенно возникает сопротивление принуждению. Сопротивление эксплуатации проявляется во всех глобальных сетях производства и обусловливает кризисы всех их узловых центров. Кризис разворачивается одновременно с постсовременной тотальностью капиталистического производства; он свойствен имперскому контролю. В этом отношении закат и падение Империи определяются не как диахроническое развитие, смена одного состояния другим, а как синхроническая реальность. Кризис пронизывает каждый момент развития и перестройки этой тотальности.

С реальным подчинением общества капиталу социальные антагонизмы могут проявить себя посредством конфликта в любую минуту и на каждом этапе коммуникативного производства и обмена. Капитал поистине стал всем миром. Потребительская стоимость и все остальные отсылки к стоимости и процессам ее возрастания, казавшиеся внешними по отношению к капиталистическому способу производства, постепенно исчезли. Субъективность полностью слилась с обменом и языком, но это вовсе не означает, что теперь она лишена конфликтного потенциала. Технологическое развитие, основанное на генерализации коммуникативных производственных отношений, является движущей силой кризиса, а производительный совокупный интеллект - пристанищем антагонизмов. Кризис и упадок связаны не с чем-то внешним по отношению к Империи, но с самой ее сутью. Они относятся к самому производству субъективности, и таким образом они одновременно свойственны процессам воспроизводства Империи и им же противостоят. Кризис и упадок - это не скрытая от глаз основа Империи, не грозное будущее, но ясная и очевидная реальность, всегда ожидаемое событие, постоянно присутствующая латентность.

Это полночь в ночи призраков. И вновь воцарившаяся Империя, и массы, обладающие новыми созидательными способностями, основанными на интеллекте и взаимодействии, движутся в потемках, и ничто не может осветить нашу дальнейшую судьбу. Тем не менее у нас появился новый ориентир (а завтра, возможно, появится и новое самосознание), который заключается в том, что Империя определяется кризисом, что ее упадок уже идет, и он идет постоянно, и что, следовательно, потенциал конфликта реализуется в определенном событии и сингулярности. Что означает на практике то обстоятельство, что кризис имманентен Империи и неотличим от нее? Можно ли в этой ночной тьме строить содержательные теории, обладающие прогностической силой, и применять к текущим событиям какие-либо определения?

Порождение

Два основных препятствия мешают нам сразу ответить на эти вопросы. Первое представлено властной мощью буржуазной метафизики и, в особенности, широко распространенной иллюзией, что капиталистический рынок и капиталистический режим производства вечны и несокрушимы. Своеобразная естественность капитализма - это чистой воды мистификация, и нам необходимо немедленно избавиться от этого заблуждения. Второе препятствие представлено множеством теоретических позиций, которые не видят никакой альтернативы существующей форме правления, кроме беспросветной анархии, и тем самым впадают в мистицизм конца истории. Согласно такой идеологической позиции, боль существования невозможно артикулировать, осознать и обратить в протест. Эта теоретическая позиция выливается лишь в цинизм и квиетистскую рутину. Иллюзия естественности капитализма и радикализм идеи конца истории в действительности дополняют друг друга. Их взаимосвязь проявляется в опустошающем бессилии. Суть в том, что ни одной из этих позиций (ни апологетической, ни мистической) не удается ухватить важнейшую сторону биополитического порядка: его производительную способность. Они не в состоянии понять реальную силу масс, которая постоянно становится возможной и действительной. Иными словами, они упускают из вида основополагающую производительную способность бытия.

Мы можем ответить на вопрос о том, как выйти из кризиса, лишь спустившись на уровень биополитической виртуальности, дополненной сингулярными и созидательными процессами производства субъективности. Однако как же возможны прорыв и появление нового в том плоском, абсолютно замкнутом мире, куда мы погружены, в мире, где ценности кажутся уничтоженными пустотой смысла и отсутствием какой-либо точки отсчета? Здесь нам следует избегать как возвращения к описанию желания и его онтологической избыточности, так и утверждения <внешнего> измерения. Достаточно отметить порождающее измерение желания и, следовательно, его продуктивность. В действительности, полное смешение политического, социального и экономического в устроении настоящего обнаруживает биополитическое пространство, которое (намного лучше ностальгической утопии политического пространства у Ханны Арендт) объясняет способность желания противостоять кризису[2].

Следовательно, полностью изменяется весь концептуальный горизонт. Биополитическое, рассматриваемое с точки зрения желания, есть не что иное, как конкретное производство, человеческая общность в действии. Желание оказывается здесь производственным пространством, реальностью человеческого сотрудничества в построении истории. Это производство является в чистом виде воспроизводством человека, способностью порождения. Желающее производство есть порождение или, скорее, избыток труда и накопление силы, включенное в коллективное движение сингулярных сущностей, его основа и его завершение.

Когда наш анализ не выходит за горизонт биополитического мира, где социальное, экономическое и политическое производство и воспроизводство совпадают, онтологическая и антропологическая перспективы начинают все больше совпадать друг с другом. Империя притязает на то, чтобы быть хозяином этого мира, потому что она в состоянии его уничтожить. Какая ужасная иллюзия! В действительности, мы - хозяева мира, потому что наше желание и труд непрерывно его обновляют и возрождают. Биополитический мир - это неисчерпаемое сочетание порождающих действий, движущей силой которых является коллективное (как место пересечения сингулярностей). Никакая метафизика, за исключением совершенно бредовых теорий, не может претендовать на описание человечества как разобщенного и бессильного. Никакая онтология, за исключением трансцендентальной, не может сводить человечество к индивидуальности. Никакая антропология, за исключением патологической, не может определять человечество как негативную силу. Порождение, первичный факт метафизики, онтологии и антропологии, представляет собой коллективный механизм и аппарат желания. Биополитическое становление прославляет это <первичное> измерение в абсолютных терминах.

Эта новая действительность подталкивает к коренному пересмотру политической теории. Например, в биополитическом обществе нельзя полагаться на страх как на единственную движущую силу заключения общественного договора, как полагал Томас Гоббс, отрицая тем самым любовь масс. Точнее, в биополитическом обществе решение суверена никогда не может противоречить желанию масс. Если бы основополагающие для периода современности стратегии суверенитета и соответствующие им силы противодействия находили бы выражение сегодня, мир остановился бы в своем развитии, потому что исчезла бы сама возможность порождения. Ибо для порождения необходимо, чтобы политическое уступило место любви и желанию, т. е. важнейшим силам биополитического производства. Политическое - это не то, чему учит нас циничный макиавеллизм политиканов; скорее оно, как говорит нам демократический Макиавелли, представляет собой власть порождения, желания и любви. Политическая теория должна переориентироваться в соответствии с этой логикой и усвоить язык порождения.

Порождение - это основа биополитического мира Империи. Чтобы существовать, биовласть - этот замкнутый мир смешения естественного и искусственного, потребностей и машин, желания и коллективной организации экономического и социального - должна постоянно восстанавливаться. Порождение - это, прежде всего, базис и движущая сила производства и воспроизводства. Порождающая связь наполняет смыслом коммуникацию, и всякая модель (повседневной, философской или политической) коммуникации, которая не признает это главенство порождающей связи, является ошибочной. Социальные и политические отношения Империи соответствуют этому этапу развития производства и позволяют объяснить порождающую и продуктивную биосферу. Мы, таким образом, достигли предела виртуальности реального подчинения производящего общества капиталу, но именно на этом пределе возможность порождения и коллективная сила желания раскрываются в полной мере.

Разложение

Порождению противостоит разложение. Не будучи необходимым дополнением порождения, как того хотелось бы разнообразным платоновским течениям в философии, разложение представляет собой простое его отрицание[3]. Разложение разрывает цепь желания и препятствует его распространению на биополитический горизонт производства. Оно создает черные дыры и онтологический вакуум в жизни масс, которые не удается скрыть даже самой изощренной политической науке. Разложение, в отличие от желания, является не движущей онтологической силой, а простой нехваткой онтологического основания биополитических практик бытия.

Разложение присутствует в Империи всюду. Она являет собой краеугольный камень господства. В различных формах оно свойственно высшим органам управления Империи и подчиненным им администрациям, самым отборным и самым прогнившим правительственным полицейским частям, лобби правящих классов, мафиям влиятельных социальных групп, церквам и сектам, преступникам и скандалистам, крупным финансовым конгломератам и повседневным экономическим сделкам. Распространяя разложение, имперская власть покрывает дымовой завесой весь мир, и власть над массами осуществляется в этом омерзительном облаке, в отсутствие света и истины.

Нет ничего удивительного в том, что мы сами воочию видим разложение и узнаем зияющую пустоту пелены безразличия, которую имперская власть расстилает над миром. В сущности, способность видеть разложение - это, если воспользоваться высказыванием Декарта, "la faculte la mieux partage du monde", самая распространенная способность в мире. Разложение легко ощутить, потому что оно проявляется непосредственно как форма насилия, как оскорбление. И оно действительно является оскорблением: в сущности, разложение - это знак невозможности соединения власти и ценности (value), а ее осуждение, таким образом, оказывается непосредственным, основанным на интуиции осознанием нехватки бытия. Разложение - это препятствие, не позволяющее телу и разуму осуществить то, на что они способны. Поскольку знание и существование в биополитическом мире всегда заключаются в производстве стоимости, эта нехватка бытия оказывается раной, стремлением общества к смерти, отделением бытия от мира.

Формы, в которых проявляется разложение, столь многообразны, что всякая попытка их перечисления напоминает попытку вычерпать море чайной ложкой. И все же приведем несколько примеров, хотя, конечно, формы разложения ни в коей мере ими не ограничиваются. Во-первых, существует разложение как индивидуальный выбор, противостоящий и попирающий основополагающую общность и солидарность, определяемую биополитическим производством. Это малое повседневное насилие суть разложение, придающее власти мафиозные черты. Во-вторых, существует разложение производственного порядка или эксплуатация в собственном смысле. Она включает то обстоятельство, что стоимость, создаваемая совместным трудом, экспроприируется, и то, что изначально в биополитическом производстве было общественным, приватизируется. Капитализм неотделим от разложения в форме приватизации. Как говорит Блаженный Августин, создание великих царств - то же самое воровство, только очень крупное. Однако и Августин Гиппонский, столь трезвый в этом пессимистическом представлении о власти, онемел бы сегодня от изумления при виде масштабов воровства, осуществляемого финансовой властью. Действительно, когда капитализм утрачивает свою связь со стоимостью (и как с мерой эксплуатации человека, и как с нормой прогресса всего общества), он тотчас же оборачивается разложением. Все более абстрактные последствия его функционирования (от накопления прибавочной стоимости до валютных и финансовых спекуляций) оказываются неодолимым движением к всеобщему разложению. Если капитализм по определению представляет собой систему разложения, сплачиваемую, тем не менее, как в басне Мандевиля, совместной сноровкой и оправдываемую всеми правыми и левыми идеологами вследствие ее прогрессивной роли, то в случае, когда мера теряется, а прогресса как цели больше не существует, от капитализма не остается ничего, кроме разложения. В-третьих, разложение проявляется в функционировании идеологии или, точнее, в искажении смыслов языковой коммуникации. Здесь разложение затрагивает сферу биополитики, поражая ее производственные узлы и препятствуя ее процессам порождения. Это разрушение проявляется, в-четвертых, когда в практиках имперского правления угроза террора становится орудием решения ограниченных или региональных конфликтов и аппаратом имперского развития. Имперское господство в этом случае меняет свой облик и может попеременно проявляться то как разложение, то как разрушение, словно показывая их глубокую взаимозависимость. Вместе они танцуют над пропастью, над зияющей в Империи пропастью небытия.

Такие примеры разложения можно было бы множить до бесконечности, но в основе всех этих форм коррупции лежит операция онтологического устранения, которая определяется и осуществляется в форме разрушения сингулярной сущности масс. Массы должны быть едиными или распасться на разрозненные частицы: так массы могут подвергнуться разложению. Именно поэтому от представлений о разложении, свойственных Античности и периоду современности, невозможно сразу же перейти к представлениям постсовременным. В то время как в Античности и в период современности разложение определялось посредством теоретических схем и/или отношений ценности и выражалось мерой отступления от нормы, так что подчас оно могло играть определенную роль при смене форм правления и восстановлении ценностей, то сегодня, напротив, разложение не может играть никакой роли в преобразовании форм правления, так как оно само есть сущность и тотальность Империи. Разложение - это чистое исполнение власти в отсутствие сколько-нибудь пропорциональной или адекватной связи с миром жизни. Разложение - это господство, направленное на разрушение сингулярности масс посредством их принудительной унификации и/или безжалостной сегментации. Именно поэтому Империя неминуемо клонится к упадку в самый момент ее возникновения.

Этот негативный образ господства над продуктивной биовластью оказывается еще более парадоксальным при рассмотрении его с точки зрения телесности. Биополитическое порождение полностью преобразовывает тела масс. Ими, как мы знаем, являются тела, ставшие более совершенными благодаря взаимодействию и интеллектуальной мощи, тела, которые приобрели новые качественные, гибридные черты. Следовательно, в эпоху постсовременности порождение дает нам тела <по ту сторону меры>. В этом контексте разложение оказывается простой болезнью, расстройством и увечьем. Именно так власть всегда действовала против более совершенных тел. Разложение также оказывается душевным расстройством, наркотиком, тоской и скукой, но это всегда было неотъемлемой частью современности и дисциплинарных обществ. Своеобразие сегодняшнего разложения заключается в том, что вместо разрыва общности сингулярных тел и воспрепятствования ее деятельности имеет место разрыв производительной биополитической общности и воспрепятствование ее жизни. Здесь мы, таким образом, сталкиваемся с парадоксом. Империя осознает и извлекает выгоду из того обстоятельства, что во взаимодействии тела производят и получают больше, но она должна помешать этой автономии взаимодействия и установить над ней контроль, чтобы не быть уничтоженной ею. Разложение направлено на то, чтобы помешать этому <преодолению меры> тел посредством общности, этой сингулярной универсализации новой власти тел, угрожающей самому существованию Империи. Парадокс неразрешим: чем богаче становится мир, тем больше Империя, основывающаяся на этом богатстве, вынуждена отрицать условия производства богатства. Наша задача заключается в том, чтобы выяснить, каким образом разложение в конечном итоге можно вынудить уступить свою власть порождению.

--------------------------------------------------------------------------------

[*] Книга Майкла Хардта и Антонио Негри будет выпущена в свет в 2004 году в издательстве <Праксис>. Предпоследняя глава работы . Перевод выполнен по изданию: M. Hardt, A. Negri, Empire (Cambridge, Massachusetts/London, England: Harvard University Press, 2002). Перевод с английского Артема Смирнова, редактор Галина Каменская.

[1] См.: Грамши А. Американизм и фордизм // Грамши А. Избранные произведения: В 3 т. Т. 3. М., 1959. С. 416-454.

[2] Ханна Арендт стала наболее популярным автором среди тех представителей политической науки в Соединенных Штатах и Европе, которые хотят найти новые теоретические подходы к политике. См., напр., статьи в сборниках: Bonnie Honig, ed., Feminist Interpretations of Hannah Arendt (University Park: Pennsylvania State University Press, 1995); Craig Calhoun and John McGowan, eds., Hannah Arendt and the Meaning of Politics (Minneapolis: University of Minnesota Press, 1997).

[3] О философских концепциях порождения и разложения см.: Reiner Schurmann, Des hegemonies brisees (Mouvezin: T. E. R., 1996).

http://www.strana-oz.ru/?numid=15&article=712

http://www.archipelag.ru/text/287.htm
Время менять имена
A. Negri, M. Hardt, Empire (Harvard University Press, 2000)
Артемий Магун


В ушедшем году одной из самых обсуждаемых на Западе книг по политической философии стала книга Антонио Негри и Майкла Хардта «Империя». Авторы, знаменитый итальянский философ и политический активист Негри и молодой американский литературовед Хардт, написали и выпустили этот толстый том на редкость своевременно. «Империя», книга, посвященная критическому анализу глобализации и призывающая к свержению существующего мирового «строя», лежала в витринах книжных магазинов как во время июльского бунта антиглобалистов в Генуе, так и после 11 сентября. Неудивительно, что она обратила на себя внимание средств массовой информации и была представлена ими (не вполне корректно) как теоретическая программа антиглобалистского движения.

Книга не только описывает новую «Империю», но сама вполне «империалистически» претендует на синтез всех основных течений современной западной левой мысли (здесь и Фуко, и Делез, и Грамши, и теоретики постколониализма, и многие другие). Идеи всех этих авторов не критикуются, а сочувственно цитируются в качестве авторитетов и вписываются в масштабную мозаику «Империи». Задача авторов состоит в том, чтобы показать совместимость всех этих идей и дать их сочетаниям новые имена. Негри и Хардт, кажется, привержены не столько разработке новых понятий, сколько неожиданному именованию старых, смещению смысла имен и терминов. Метод книги можно лучше всего обозначить как номинативный, а основную риторическую фигуру ее текста – как катахрезу (неоправданную, резкую метафору).

Основной тезис книги заключается в следующем. Современная ситуация венчает собой имманентную тенденцию Модерна к интериоризации. Мир достиг такого состояния, при котором больше невозможно провести различие между внутренним и внешним. Мировое господство современного капитализма уже нельзя мыслить по модели империализма – борьбы национальных капиталистических государств за территориальный контроль. Нынешние государства, даже самые могущественные, стремительно теряют суверенитет над своей территорией в пользу международных экономических и политических образований. Отсюда, по мнению Негри и Хардта, необходимость нового термина – «Империя». Разговор об «Империи» имеет под собой историческую основу: авторы сравнивают современную систему мирового капитализма с Римом (в описании Полибия, жившего, правда, вопреки Негри и Хардту, до появления Римской Империи — эта ошибка появляется на с 163): тот же универсализм, тот же принцип постоянной экспансии, те же внутренние кризис и коррупция, требующие многополярного, «смешанного» политического режима. По подобной же модели была создана в свое время конституция Соединенных Штатов Америки (не случайно ставших сегодня во главе глобализации).

Власть мировой Империи (здесь авторы используют известные конструкции М.Фуко и Ж.Делеза) не имеет центра: она вездесуща и текуча, пронизывает контролем все уровни общественной жизни, вплоть до клеточного и молекулярного строения тел. Ее субъектом является сеть региональных или всемирных межправительственных организаций. И все же, в отличие от Фуко, отвергавшего юридическое понимание власти и вместе с ним – понятие суверенитета, Негри и Хардт настаивают на определении имперской власти как суверенной. Это – новый суверенитет, суверенитет без территории и центра, но по-прежнему удерживающий (в шмиттовском смысле) право принятия решения о применении насилия в исключительной ситуации. Итак, Негри и Хардт заимствуют понятие власти Фуко, но политизируют его и переопределяют на его основе старые понятия империи и суверенитета.

Негри и Хардт выделяют три главных операции, которые постоянно воспроизводит имперская власть. Это:
1) Включение (inclusion) самых разных элементов в общий «плавильный котел» нового мирового порядка.
2) Воспроизведение и поддержание сетки горизонтальных различий: принцип бюрократической классификации, скрыто несущий в себе неравенство и дискриминацию (растет количество статистических признаков, включая гены, по которым ведется классификация и, потенциально, дискриминация).
3) Бюрократическое управление (management), опять-таки пронизывающее все уровни и все границы.

В то же время, несмотря на эту систему контроля, капиталистическая Империя создает еще кое-что – а именно, армию детерриториализованной, мигрирующей рабочей силы. Негри и Хардт называют эту армию новым «пролетариатом» (еще одно смещение термина!) – призрачные, не имеющие отечества странники, подобные гражданам «Божьего града» у Аврелия Августина, они уже не заняты непременно в промышленном производстве, но представляют «нематериальный» и не измеряемый рабочим временем коллективный труд. Новый, кочевой пролетариат является неотъемлемой частью Империи и в то же время, по мнению авторов, несет ей гибель. Он — «контр-Империя». Постоянно мигрирующая рабочая сила может повернуть против системы оружие исхода, бегства, дезертирства. Империя, рассуждают Негри и Хардт, следуя логике «Коммунистического Манифеста», вскармливает собственных могильщиков. В духе той же традиции, они приветствуют и призывают этих могильщиков восстать и установить на месте Империи мировую республику. Несводимая к единству множественность (multitude) займет в этой республике место суверенных инстанций насилия. На данный же момент пролетариат должен бороться с капитализмом за осуществление следующих фундаментальных целей:

1) «Социальная заработная плата», т.е. оплата коллективного труда, адресованная всему классу трудящихся, а не только наемным работникам (чей индивидуальный вклад, по мнению Негри и Хардта, вообще нельзя более изолировать и исчислить);
2) Право каждого на контроль за своим передвижением: т.е. право на свободное передвижение, с одной стороны, и право оставаться на своем месте, с другой;
3) И, наконец, главное: отмена частной собственности на средства производства.

Книга Негри и Хардта обладает рядом очевидных достоинств. Среди них — указание на новый тип мирового господства, несводимый к империализму конца XIX — начала XX века, а также решительная политизация как марксистского учения, так и более поздних теорий, старавшихся списать со счета публичную политику и право. Но бросаются в глаза и некоторые изъяны. Прежде всего, импрессионистический стиль книги порождает много неточностей, неясностей и неоправданных обобщений. Понятия редко разрабатываются логически: авторы обычно удовлетворяются их пере-называнием. В этом смысле книга важна скорее как напоминание о вещах ранее известных, чем как новый вклад в теорию капитализма. Однако своевременность часто важнее новизны, так что упрек в неоригинальности не имеет здесь решающего значения.

Весьма сомнительно пророчество Негри и Хардта о близкой мировой революции. Как показывает история марксистского движения и как следует из того факта, что капитализм (по признанию самих авторов) питается, прирастает собственными кризисами, маловероятно, что огромные, но неорганизованные массы мигрантов осознают себя как класс (или как «множественность») и «свергнут» мировой капитализм. Авторы явно недооценивают роль идеологической гегемонии «Империи» в предотвращении такого рода восстаний.

Если тотальная и безличная власть империи и не дает «сойтись вместе» населяющим ее бродягам, то она призывает на свою голову не рабочих-мигрантов, а тайные сообщества мигрирующих террористов, созданных по ее (Империи) собственному образу и подобию, хотя и без ее универсализма. По миру, залитому светом глобализации и ожидающему конца истории, бродит не только призрак нематериального труда, но и призрак терроризма. Начавшаяся охота на этот ускользающий призрак рискует переломать немало мировой «мебели». Энтузиазм, высказываемый Негри и Хардтом по поводу перерастания всех войн в гражданские, не очень понятен: гражданские (или полицейские) войны сопровождаются особой жестокостью, а также демонизацией противника-конкурента, угрожающего уже не границам государства, а символическому порядку как таковому.

В целом кажется, что авторы несколько торопят события и выдают тенденцию к глобализации за свершившийся факт – в то время как в дальнейшем по мере приближения глобализационного процесса к своей кульминации можно ожидать все более интенсивного ему сопротивления. Как заметила однажды Ханна Арендт по поводу Маркса, проблема в том, что он слишком сильно любил капитализм. Негри и Хардт точно также слишком сильно любят глобализацию, которую они предполагают преодолеть, развивая ее до предела. Их пренебрежение к формам «реактивного», локалистского сопротивления глобализации представляется малооправданным. Напротив, на наш взгляд, рост «Империи» может сопровождаться всевозможными стратегиями бегства от ее тотального контроля и прозрачности. Наряду с тайными террористическими обществами будут возникать небольшие замкнутые центры, ведущие с империей борьбу за свой суверенитет. Конечно, Негри и Хардт правы в том, что в этом новом локализме нет ничего пре-имперского, и что защита «местного» – аспект самой глобализации. Но аспект этот нельзя, тем не менее, отбросить и он не в меньшей мере определяет лицо «Империи», чем разрушение суверенных границ. Тотальная фрагментация национальных государств приведет к бесконечному числу гражданских войн, которые будет усмирять полицейская армия Империи. В то же время, при благоприятном исходе, Империя может и смириться с относительно замкнутым республиканским самоуправлением (при условии экономической прозрачности) небольших (неопасных) государств, подобных римским муниципиям.

Наконец, не до конца ясно, является ли отличие империи от империализма реальным качественным отличием или же отличием идеологическим: реальной способностью государств-гегемонов навязать остальному миру веру в универсальность своих интересов. Немыслима, однако, ситуация, в которой все люди признают один и тот же образ мира: всегда найдется то, что в этот мир не войдет, или войдет в качестве части, претендуя на охват целого. Никто без борьбы не уступит другому политического и идеологического господства над миром, даже при условии тотальности социально-экономической системы. Поэтому возможно, что Империя отличается от империализма только до поры до времени. Время покажет, но пока – и здесь Негри и Хардт, безусловно, правы — Империя ширится и растет.


Версия для печати [Версия для печати]

Гостевые комментарии: [Просмотреть комментарии (0)]     [Добавить комментарий]



Copyright (c) Альманах "Восток"

Главная страница